Перейти к контенту
КАЗАХСТАНСКИЙ ЮРИДИЧЕСКИЙ ФОРУМ

"О нас,математиках, говорят как о сухарях!"


Гость ВиК

Рекомендуемые сообщения

Пожалуй, неплохая вещь и для Вашей темы о смысле жизни, Владимир К.

Тема "Смысл жизни" не моя. Ошибка произошла при смене движка форума, так и осталась.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • Ответы 841
  • Created
  • Последний ответ

Top Posters In This Topic

Тема "Смысл жизни" не моя. Ошибка произошла при смене движка форума, так и осталась.

Ах, да, конечно. Прошу простить.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

В тему дня, так сказать - Валентинов, однако!Адресуется в качестве презента молодому поколению, посещающему "Математиков...".

К. Никольский

МУЗЫКАНТ

Повесил свой сюртук на спинку стула музыкант.

Расправил нервною рукой на шее черный бант.

Подойди скорей поближе, чтобы лучше слышать.

Если ты еще не слишком пьян.

О несчастных и счастливых, о добре и зле,

О лютой ненависти и святой любви.

Что творится, что творилось на твоей земле

Все в этой музыке - ты только улови.. .

Вокруг тебя шумят дела, бегут твои года.

Зачем явился ты на свет, ты помнил не всегда.

Звуки скрипки все живое, скрытое в тебе, разбудят

Если ты еще не слишком пьян.

О несчастных и счастливых, о добре и зле,

О лютой ненависти и святой любви.

Что творится, что творилось на твоей земле

Все в этой музыке - ты только улови..

Устала скрипка, хоть кого состарят боль и страх.

Устал скрипач, хлебнул вина - лишь горечь на губах.

И ушел, не попрощавшись, позабыв немой футляр.

Словно был старик сегодня пьян.

А мелодия осталась ветерком в листве,

Среди людского шума еле уловима.

О несчастных и счастливых, о добре и зле,

О лютой ненависти и святой любви.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 4 weeks later...

По свидетельству Н.К.Крупской, именно этот рассказ она читала по его просьбе умирающему В.И.Ульянову (Ленину), который боролся за жизнь до последней минуты.

_______________________________________________________

Джек Лондон.

Любовь к жизни

Прихрамывая, они спустились к речке, и один раз тот, что шел впереди, зашатался, споткнувшись посреди каменной россыпи. Оба устали и выбились из сил, и лица их выражали терпеливую покорность - след долгих лишений. Плечи им оттягивали тяжелые тюки, стянутые ремнями. Каждый из них нес ружье. Оба шли сгорбившись, низко нагнув голову и не поднимая глаз.

- Хорошо бы иметь хоть два патрона из тех, что лежат у нас в тайнике, - сказал один.

Голос его звучал вяло, без всякого выражения. Он говорил равнодушно, и его спутник, только что ступивший в молочно-белую воду, пенившуюся по камням, ничего ему не ответил.

Второй тоже вошел в речку вслед за первым. Они не разулись, хотя вода была холодная, как лед, - такая холодная, что ноги у них и даже пальцы на ногах онемели от холода. Местами вода захлестывала колени, и оба они пошатывались, теряя опору.

Второй путник поскользнулся на гладком валуне и чуть не упал, но удержался на ногах, громко вскрикнув от боли. Должно быть, у него закружилась голова, - он пошатнулся и замахал свободной рукой, словно хватаясь за воздух. Справившись с собой, он шагнул вперед, но снова пошатнулся и чуть не упал. Тогда он остановился и посмотрел на своего спутника: тот все так же шел впереди, даже не оглядываясь.

Целую минуту он стоял неподвижно, словно раздумывая, потом крикнул:

- Слушай, Билл, я вывихнул ногу!

Билл ковылял дальше по молочно-белой воде. Он ни разу не оглянулся. Второй смотрел ему вслед, и хотя его лицо оставалось по-прежнему тупым, в глазах появилась тоска, словно у раненого оленя.

Билл уже выбрался на другой берег и плелся дальше. Тот, что стоялпосреди речки, не сводил с него глаз. Губы у него так сильно дрожали, что шевелились жесткие рыжие усы над ними. Он облизнул сухие губы кончиком языка.

- Билл! - крикнул он.

Это была отчаянная мольба человека, попавшего в беду, но Билл не повернул головы. Его товарищ долго следил, как он неуклюжей походкой, прихрамывая и спотыкаясь, взбирается по отлогому склону к волнистой линии горизонта, образованной гребнем невысокого холма. Следил до тех пор, пока Билл не скрылся из виду, перевалив за гребень. Тогда он отвернулся и медленно обвел взглядом тот круг вселенной, в котором он остался один после ухода Билла.

Над самым горизонтом тускло светило солнце, едва видное сквозь мглу и густой туман, который лежал плотной пеленой, без видимых границ и очертаний. Опираясь на одну ногу всей своей тяжестью, путник достал часы. Было уже четыре. Последние недели две он сбился со счета; так как стоял конец июля и начало августа, то он знал, что солнце должно находиться на северо-западе. Он взглянул на юг, соображая, что где-то там, за этими

мрачными холмами, лежит Большое Медвежье озеро и что в том же направлении проходит по канадской равнине страшный путь Полярного круга. Речка, посреди которой он стоял, была притоком реки Коппермайн, а Коппермайн течет также на север и впадает в залив Коронации, в Северный Ледовитый океан. Сам он никогда не бывал там, но видел эти места на карте Компании Гудзонова залива.

Он снова окинул взглядом тот круг вселенной, в котором остался теперь один. Картина была невеселая. Низкие холмы замыкали горизонт однообразной волнистой линией. Ни деревьев, ни кустов, ни травы, - ничего, кроме беспредельной и страшной пустыни, - и в его глазах появилось выражение страха.

- Билл! - прошептал он и повторил опять: - Билл!

Он присел на корточки посреди мутного ручья, словно бескрайняя пустыня подавляла его своей несокрушимой силой, угнетала своим страшным спокойствием. Он задрожал, словно в лихорадке, и его ружье с плеском упало в воду. Это заставило его опомниться. Он пересилил свой страх, собрался сдухом и, опустив руку в воду, нашарил ружье, потом передвинул тюк ближе к левому плечу, чтобы тяжесть меньше давила на больную ногу, и медленно и осторожно пошел к берегу, морщась от боли.

Он шел не останавливаясь. Не обращая внимания на боль, с отчаянной решимостью, он торопливо взбирался на вершину холма, за гребнем которого скрылся Билл, - и сам он казался еще более смешным и неуклюжим, чем хромой, едва ковылявший Билл. Но с гребня он увидел, что в неглубокой долине никого нет! На него снова напал страх, и, снова поборов его, он передвинул тюк еще дальше к левому плечу и, хромая, стал спускаться вниз.

Дно долины было болотистое, вода пропитывала густой мох, словно губку. На каждом шагу она брызгала из-под ног, и подошва с хлюпаньем отрывалась от влажного мха. Стараясь идти по следам Билла, путник перебирался от озерка к озерку, по камням, торчавшим во мху, как островки.

Оставшись один, он не сбился с пути. Он знал, что еще немного - и онподойдет к тому месту, где сухие пихты и ели, низенькие и чахлые, окружают маленькое озеро Титчинничили, что на местном языке означает: "Страна Маленьких Палок". А в озеро впадает ручей, и вода в нем не мутная. По берегам ручья растет камыш - это он хорошо помнил, - но деревьев там нет, и он пойдет вверх по ручью до самого водораздела. От водораздела начинается другой ручей, текущий на запад; он спустится по нему до реки

Диз и там найдет свой тайник под перевернутым челноком, заваленным камнями. В тайнике спрятаны патроны, крючки и лески для удочек и маленькая сеть - все нужное для того, чтобы добывать себе пропитание. А еще там есть мука - правда, немного, и кусок грудинки, и бобы.

Билл подождет его там, и они вдвоем спустятся по реке Диз до Большого Медвежьего озера, а потом переправятся через озеро и пойдут на юг, все на юг, - а зима будет догонять их, и быстрину в реке затянет льдом, и дни станут холодней, - на юг, к какой-нибудь фактории Гудзонова залива, где растут высокие, мощные деревья и где сколько хочешь еды.

Вот о чем думал путник с трудом пробираясь вперед. Но как ни трудно было ему идти, еще труднее было уверить себя в том, что Билл его не бросил, что Билл, конечно, ждет его у тайника. Он должен был так думать, иначе не имело никакого смысла бороться дальше, - оставалось только лечь на землю и умереть. И пока тусклый диск солнца медленно скрывался на северо-западе, он успел рассчитать - и не один раз - каждый шаг того пути, который предстоит проделать им с Биллом, уходя на юг от наступающей зимы.

Он снова и снова перебирал мысленно запасы пищи в своем тайнике и запасы на складе Компании Гудзонова залива. Он ничего не ел уже два дня, но еще дольше он не ел досыта. То и дело он нагибался, срывал бледные болотные ягоды, клал их в рот, жевал и проглатывал. Ягоды были водянистые и быстро таяли во рту, - оставалось только горькое жесткое семя. Он знал, что ими не насытишься, но все-таки терпеливо жевал, потому что надежда не хочет считаться с опытом.

В девять часов он ушиб большой палец ноги о камень, пошатнулся и упал от слабости и утомления. Довольно долго он лежал на боку не шевелясь; потом высвободился из ремней, неловко приподнялся и сел. Еще не стемнело, и в сумеречном свете он стал шарить среди камней, собирая клочки сухого мха. Набрав целую охапку, он развел костер - тлеющий, дымный костер - и поставил на него котелок с водой.

Он распаковал тюк и прежде всего сосчитал, сколько у него спичек.. Их было шестьдесят семь. Чтобы не ошибиться, он пересчитывал три раза. Он разделил их на три кучки и каждую завернул в пергамент; один сверток он положил в пустой кисет, другой - за подкладку изношенной шапки, а третий - за пазуху. Когда он проделал все это, ему вдруг стало страшно; он развернул все три свертка и снова пересчитал. Спичек было по-прежнему шестьдесят семь.

Он просушил мокрую обувь у костра. От мокасин остались одни лохмотья, сшитые из одеяла носки прохудились насквозь, и ноги у него были стерты до крови. Лодыжка сильно болела, и он осмотрел ее: она распухла, стала почти такой же толстой, как колено. Он оторвал длинную полосу от одного одеяла и крепко-накрепко перевязал лодыжку, оторвал еще несколько полос и обмотал ими ноги, заменив этим носки и мокасины, потом выпил кипятку, завел часы и лег, укрывшись одеялом.

Он спал как убитый. К полуночи стемнело, но не надолго. Солнце взошло на северо-востоке - вернее, в той стороне начало светать, потому что солнце скрывалось за серыми тучами.

В шесть часов он проснулся, лежа на спине. Он посмотрел на серое небо и почувствовал, что голоден. Повернувшись и приподнявшись на локте, он услышал громкое фырканье и увидел большого оленя, который настороженно и с любопытством смотрел на него. Олень стоял от него шагах в пятидесяти, не больше, и ему сразу представился запас и вкус оленины, шипящей на сковородке. Он невольно схватил незаряженное ружье, прицелился и нажал курок. Олень всхрапнул и бросился прочь, стуча копытами по камням.

Он выругался, отшвырнул ружье и со стоном попытался встать на ноги. Это удалось ему с большим трудом и нескоро. Суставы у него словно заржавели, и согнуться или разогнуться стоило каждый раз большого усилия воли. Когда он, наконец, поднялся на ноги, ему понадобилась еще целая минута, чтобы выпрямиться и стоять прямо, как полагается человеку.

Он взобрался на небольшой холмик и осмотрелся кругом. Ни деревьев, ни кустов - ничего, кроме серого моря мхов, где лишь изредка виднелись серые валуны, серые озерки и серые ручьи. Небо тоже было серое. Ни солнечного луча, ни проблеска солнца! Он потерял представление, где находится север, и забыл, с с какой стороны он пришел вчера вечером. Но он не сбился с пути. Это он знал. Скоро он придет в в Страну Маленьких Палок. Он знал, что она где-то налево, недалеко отсюда - быть может, за следующим пологим холмом.

Он вернулся, чтобы увязать свой тюк по-дорожному; проверил, целы ли его три свертка со спичками, но не стал их пересчитывать. Однако он остановился в раздумье над плоским, туго набитым мешочком из оленьей кожи. Мешочек был невелик, он мог поместиться между ладонями, но весил пятнадцать фунтов - столько же, сколько все остальное, - и это его тревожило. Наконец, он отложил мешочек в сторону и стал свертывать тюк; потом взглянул на мешочек, быстро схватил его и вызывающе оглянулся по сторонам, словно пустыня хотела отнять у него золото. И когда он поднялся на ноги и поплелся дальше, мешочек лежал в тюке у него за спиной.

Он свернул налево и пошел, время от времени останавливаясь и срывая болотные ягоды. Нога у него одеревенела, он стал хромать сильнее, но эта боль ничего не значила по сравнению с болью в желудке. Голод мучил его невыносимо. Боль все грызла и грызла его, и он уже не понимал, в какую сторону надо идти, чтобы добраться до страны Маленьких Палок. Ягоды не утоляли грызущей боли, от них только щипало язык и небо.

Когда он дошел до небольшой ложбины, навстречу ему с камней и кочек поднялись белые куропатки, шелестя крыльями и крича: кр, кр, кр... Он бросил в них камнем, но промахнулся. Потом, положив тюк на землю, стал подкрадываться к ним ползком, как кошка подкрадывается к воробьям. Штаны у него порвались об острые камни, от колен тянулся кровавый след, но он не чувствовал этой боли, - голод заглушал его. Он полз по мокрому мху; одежда его намокла, тело зябло, но он не замечал ничего, так сильно терзал его голод. А белые куропатки все вспархивали вокруг него, и наконец это "кр, кр" стало казаться ему насмешкой; он выругал куропаток и начал громко передразнивать их крик.

Один раз он чуть не наткнулся на куропатку, которая, должно быть, спала. Он не видел ее, пока она не вспорхнула ему прямо в лицо из своего убежища среди камней. Как ни быстро вспорхнула куропатка, он успел схватить ее таким же быстрым движением - и в руке у него осталось три хвостовых пера. Глядя, как улетает куропатка, он чувствовал к ней такую ненависть, будто она причинила ему страшное зло. Потом он вернулся к

своему тюку и взвалил его на спину.

К середине дня он дошел до болота, где дичи было больше. Словно дразня его, мимо прошло стадо оленей, голов в двадцать, - так близко, что их можно было подстрелить из ружья. Его охватило дикое желание бежать за ними, он был уверен, что догонит стадо. Навстречу ему попалась черно-бурая лисица с куропаткой в зубах. Он закричал. Крик был страшен, но лисица, отскочив в испуге, все же не выпустила добычи.

Вечером он шел по берегу мутного от извести ручья, поросшего редким камышом. Крепко ухватившись за стебель камыша у самого корня, он выдернул что-то вроде луковицы, не крупнее обойного гвоздя. Луковица оказалась мягкая и аппетитно хрустела на зубах. Но волокна были жесткие, такие же водянистые, как ягоды, и не насыщали. Он сбросил свою поклажу и на четвереньках пополз в камыши, хрустя и чавкая, словно жвачное животное.

Он очень устал, и его часто тянуло лечь на землю и уснуть; но желание дойти до Страны Маленьких Палок, а еще больше голод не давали ему покоя. Он искал лягушек в озерах, копал руками землю в надежде найти червей, хотя знал, что так далеко на Севере не бывает ни червей, ни лягушек.

Он заглядывал в каждую лужу и наконец с наступлением сумерек увидел в такой луже одну-единственную рыбку величиной с пескаря. Он опустил в воду правую руку по самое плечо, но рыба от него ускользнула. Тогда он стал ловить ее обеими руками и поднял всю муть со дна. От волнения он оступился, упал в воду и вымок до пояса. Он так замутил воду, что рыбку нельзя было разглядеть, и ему пришлось дожидаться, пока муть осядет на дно.

Он опять принялся за ловлю и ловил, пока вода опять не замутилась. Больше ждать он не мог. Отвязав жестяное ведерко, он начал вычерпывать воду. Сначала он вычерпывал с яростью, весь облился и выплескивал воду так близко от лужи, что она стекала обратно. Потом стал черпать осторожнее, стараясь быть спокойным, хотя сердце у него сильно билось и руки дрожали. Через полчаса в луже почти не осталось воды. Со дна уже ничего нельзя было зачерпнуть. Но рыба исчезла. Он увидел незаметную расщелину среди камней,

через которую рыбка проскользнула в соседнюю лужу, такую большую, что ее нельзя было вычерпать и за сутки. Если б он заметил эту щель раньше, он с самого начала заложил бы ее камнем, и рыба досталась бы ему.

В отчаянии он опустился на мокрую землю и заплакал. Сначала он плакал тихо, потом стал громко рыдать, будя безжалостную пустыню, которая окружала его; и долго еще плакал без слез, сотрясаясь от рыданий.

Он развел костер и согрелся, выпив много кипятку, потом устроил себе ночлег на каменистом выступе, так же как и в прошлую ночь. Перед сном он проверил, не намокли ли спички, и завел часы. Одеяла были сырые и холодные на ощупь. Вся нога горела от боли, как в огне. Но он чувствовал только голод, и ночью ему снились пиры, званые обеды и столы, заставленные едой.

Он проснулся озябший и больной. Солнца не было. Серые краски земли и неба стали темней и глубже. Дул резкий ветер, и первый снегопад выбелил холмы. Воздух словно сгустился и побелел, пока он разводил костер и кипятил воду. Это повалил мокрый снег большими влажными хлопьями. Сначала они таяли, едва коснувшись земли, но снег валил все гуще и гуще, застилая землю, и наконец весь собранный им мох отсырел, и костер погас.

Это было ему сигналом снова взвалить тюк на спину и брести вперед, неизвестно куда. Он уже не думал ни о Стране Маленьких Палок, ни о Билле, ни о тайнике у реки Диз. Им владело только одно желание: есть! Он помешался от голода. Ему было все равно, куда идти, лишь бы идти по ровному месту. Под мокрым снегом он ощупью искал водянистые ягоды, выдергивал стебли камыша с корнями. Но все это было пресно и не насыщало. Дальше ему попалась какая-то кислая на вкус травка, и он съел, сколько

нашел, но этого было очень мало, потому что травка стлалась по земле и ее нелегко было найти под снегом.

В ту ночь у него не было ни костра, ни горячей воды, и он залез под одеяло и уснул тревожным от голода сном. Снег превратился в холодный дождь. Он то и дело просыпался, чувствуя, что дождь мочит ему лицо.Наступил день - серый день без солнца. Дождь перестал. Теперь чувство голода у путника притупилось. Осталась тупая, ноющая боль в желудке, но это его не очень мучило. Мысли у него прояснились, и он опять думал о Стране Маленьких Палок и о своем тайнике у реки Дез.

Он разорвал остаток одного одеяла на полосы и обмотал стертые до крови ноги, потом перевязал больную ногу и приготовился к дневному переходу. Когда дело дошло до тюка, он долго глядел на мешочек из оленьей кожи, но в конце концов захватил и его.

Дождь растопил снег, и только верхушки холмов оставались белыми. Проглянуло солнце, и путнику удалось определить страны света, хотя теперь он знал, что сбился с пути. Должно быть, блуждая в эти последние дни, он отклонился слишком далеко влево. Теперь он свернул вправо, чтобы выйти на правильный путь.

Муки голода уже притупились, но он чувствовал, что ослаб. Ему приходилось часто останавливаться и отдыхать, собирая болотные ягоды и луковицы камыша. Язык у него распух, стал сухим, словно ершистым, и во рту был горький вкус. А больше всего его донимало сердце. После нескольких минут пути оно начинало безжалостно стучать, а потом словно подскакивало и мучительно трепетало, доводя его до удушья и головокружения, чуть не до обморока.

Около полудня он увидел двух пескарей в большой луже. Вычерпать воду было немыслимо, но теперь он стал спокойнее и ухитрился поймать их жестяным ведерком. Они были с мизинец длиной, не больше, но ему не особенно хотелось есть. Боль в желудке все слабела, становилась все менее острой, как будто желудок дремал. Он съел рыбок сырыми, старательно их разжевывая, и это было чисто рассудочным действием. Есть ему не хотелось, но он знал, что это нужно, чтобы остаться в живых.

Вечером он поймал еще трех пескарей, двух съел, а третьего оставил на завтрак. Солнце высушило изредка попадавшиеся клочки мха, и он согрелся, вскипятив себе воды. В этот день он прошел не больше десяти миль, а на следующий, двигаясь только когда позволяло сердце, - не больше пяти. Но боли в желудке уже не беспокоили его; желудок словно уснул. Местность была ему теперь незнакома, олени попадались все чаще и волки тоже. Очень часто их вой доносился до него из пустынной дали, а один раз он видел трех

волков, которые, крадучись, перебегали дорогу.

Еще одна ночь, и наутро, образумившись наконец, он развязал ремешок, стягивающий кожаный мешочек. Из него желтой струйкой посыпался крупный золотой песок и самородки. Он разделил золото пополам, одну половину спрятал на видном издалека выступе скалы, завернув в кусок одеяла, а другую всыпал обратно в мешок. Свое последнее одеяло он тоже пустил на обмотки для ног. Но ружье он все еще не бросал, потому что в тайнике у реки Диз лежали патроны.

День выдался туманный. В этот день в нем снова пробудился голод. Путник очень ослабел, и голова у него кружилась так, что по временам он ничего не видел. Теперь он постоянно спотыкался и падал, и однажды свалился прямо на гнездо куропатки. Там было четверо только что вылупившихся птенца, не старше одного дня; каждого хватило бы только на глоток; и он съел их с жадностью, запихивая в рот живыми: они хрустели у

него на зубах, как яичная скорлупа. Куропатка-мать с громким криком летала вокруг него. Он хотел подшибить ее прикладом ружья, но она увернулась. Тогда он стал бросать в нее камнями и перебил ей крыло. Куропатка бросилась от него прочь, вспархивая и волоча перебитое крыло, но он не отставал.

Птенцы только раздразнили его голод. Неуклюже подскакивая и припадая на больную ногу, он то бросал в куропатку камнями и хрипло вскрикивал, то шел молча, угрюмо и терпеливо поднимаясь после каждого падения, и тер рукой глаза, чтобы отогнать головокружение, грозившее обмороком.

Погоня за куропаткой привела его в болотистую низину, и там он заметил человеческие следы на мокром мху. Следы были не его - это он видел. Должно быть, следы Билла. Но он не мог остановиться, потому что белая куропатка убегала все дальше. Сначала он поймает ее, а потом уже вернется и рассмотрит следы.

Он загнал куропатку, но и сам обессилел. Она лежала на боку, тяжело дыша, и он, тоже тяжело дыша, лежал в десяти шагах от нее, не в силах подползти ближе. А когда он отдохнул, она тоже собралась с силами и упорхнула от его жадно протянутой руки. Погоня началась снова. Но тут стемнело и птица скрылась. Споткнувшись от усталости, он упал с тюком на спине и поранил себе щеку. Он долго не двигался, потом повернулся на бок, завел часы и пролежал так до утра.

Опять туман. Половину одеяла он израсходовал на обмотки. Следы Билла ему не удалось найти, но теперь это было неважно. Голод упорно гнал его вперед. Но что, если... Билл тоже заблудился? К полудню он совсем выбился из сил. Он опять разделил золото, на этот раз просто высыпав половину на землю. К вечеру он выбросил и другую половину, оставив себе только обрывок одеяла, жестяное ведерко и ружье.

Его начали мучить навязчивые мысли. Почему-то он был уверен, что у него остался один патрон, - ружье заряжено, он просто этого не заметил. И в то же время он знал, что в магазине нет патрона. Эта мысль неотвязно преследовала его. Он боролся с ней часами, потом осмотрел магазин и убедился, что никакого патрона в нем нет. Разочарование было так сильно, словно он и в самом деле ожидал найти там патрон.

Прошло около получаса, потом навязчивая мысль вернулась к нему снова. Он боролся с ней и не мог побороть и, чтобы хоть чем-нибудь помочь себе, опять осмотрел ружье. По временам рассудок его мутился, и он продолжал брести дальше бессознательно, как автомат; странные мысли и нелепые представления точили его мозг, как черви. Но он быстро приходил в сознание, - муки голода постоянно возвращали его к действительности.

Однажды его привело в себя зрелище, от которого он тут же едва не упал без чувств. Он покачнулся и зашатался, как пьяный, стараясь удержаться на ногах. Перед ним стояла лошадь. Лошадь! Он не верил своим глазам. Их заволакивал густой туман, пронизанный яркими точками света. Он стал яростно тереть глаза и, когда зрение прояснилось, увидел перед собой не лошадь, а большого бурого медведя. Зверь разглядывал его с недружелюбным любопытством.

Он уже вскинул было ружье, но быстро опомнился. Опустив ружье, он вытащил охотничий нож из шитых бисером ножен. Перед ним было мясо и - жизнь. Он провел большим пальцем по лезвию ножа. Лезвие было острое, и кончик тоже острый. Сейчас он бросится на медведя и убьет его. Но сердце заколотилось, словно предостерегая: тук, тук, тук - потом бешено подскочило кверху и дробно затрепетало; лоб сдавило, словно железным обручем, и в глазах потемнело.

Отчаянную храбрость смыло волной страха. Он так слаб - что будет, если медведь нападет на него? Он выпрямился во весь рост как можно внушительнее, выхватил нож и посмотрел медведю прямо в глаза. Зверь неуклюже шагнул вперед, поднялся на дыбы и зарычал. Если бы человек бросился бежать, медведь погнался бы за ним. Но человек не двинулся с места, осмелев от страха; он тоже зарычал, свирепо, как дикий зверь,

выражая этим страх, который неразрывно связан с жизнью и тесно сплетается с ее самыми глубокими корнями.

Медведь отступил в сторону, угрожающе рыча, в испуге перед этим таинственным существом, которое стояло прямо и не боялось его. Но человек все не двигался. Он стоял как вкопанный, пока опасность не миновала, а потом, весь дрожа, повалился на мокрый мох.

Собравшись с силами, он пошел дальше, терзаясь новым страхом. Это был уже не страх голодной смерти: теперь он боялся умереть насильственной смертью, прежде чем последнее стремление сохранить жизнь заглохнет в нем от голода. Кругом были волки. Со всех сторон в этой пустыне доносился их вой, и самый воздух вокруг дышал угрозой так неотступно, что он невольно поднял руки, отстраняя эту угрозу, словно полотнище колеблемой ветром палатки.

Волки по двое и по трое то и дело перебегали ему дорогу. Но они не подходили близко. Их было не так много; кроме того, они привыкли охотиться за оленями, которые не сопротивлялись им, а это странное животное ходило на двух ногах, и должно быть, царапалось и кусалось.

К вечеру он набрел на кости, разбросанные там, где волки настигли свою добычу. Час тому назад это был живой олененок, он резво бегал и мычал. Человек смотрел на кости, дочиста обглоданные, блестящие и розовые, оттого что в их клетках еще не угасла жизнь. Может быть, к концу дня и от него останется не больше? Ведь такова жизнь, суетная и скоропреходящая. Только жизнь заставляет страдать. Умереть не больно. Умереть - уснуть. Смерть - это значит конец, покой. Почему же тогда ему не хочется умирать?

Но он не долго рассуждал. Вскоре он уже сидел на корточках, держа кость в зубах и высасывал из нее последние частицы жизни, которые еще окрашивали ее в розовый цвет. Сладкий вкус мяса, еле слышный, неуловимый, как воспоминание, доводил его до бешенства. Он стиснул зубы крепче и стал грызть. Иногда ломалась кость, иногда его зубы. Потом он стал дробить кости камнем, размалывая их в кашу, и глотать с жадностью. Второпях он попадал себе по пальцам, и все-таки, несмотря на спешку, находил время

удивляться, почему он не чувствует боли от ударов.

Наступили страшные дни дождей и снега. Он уже не помнил, когда останавливался на ночь и когда снова пускался в путь. Шел, не разбирая времени, и ночью и днем, отдыхал там, где падал, и тащился вперед, когда угасавшая в нем жизнь вспыхивала и разгоралась ярче. Он больше не боролся, как борются люди. Это сама жизнь в нем не хотела гибнуть и гнала его вперед. Он не страдал больше. Нервы его притупились, словно оцепенели, в мозгу теснились странные видения, радужные сны.

Он, не переставая, сосал и жевал раздробленные кости, которыеподобрал до последней крошки и унес с собой. Больше он уже не поднимался на холмы, не пересекал водоразделов, а брел по отлогому берегу большой реки, которая текла по широкой долине. Перед его глазами были только видения. Его душа и тело шли рядом и все же порознь - такой тонкой стала нить, связывающая их.

Он пришел в сознание однажды утром, лежа на плоском камне. Ярко светило и пригревало солнце. Издали ему слышно было мычание оленят. Он смутно помнил дождь, ветер и снег, но сколько времени его преследовала непогода - два дня или две недели, - он не знал.

Долгое время он лежал неподвижно, и щедрое солнце лило на него свои лучи, напитывая теплом его жалкое тело. "Хороший день", - подумал он. Быть может, ему удастся определить направление по солнцу. Сделав мучительное усилие, он повернулся на бок. Там, внизу, текла широкая, медлительная река. Она была ему незнакома, и это его удивило. Он медленно следил за ее течением, смотрел, как она вьется среди голых, угрюмых холмов, еще более угрюмых и низких, чем те, которые он видел до сих пор. Медленно, равнодушно, без всякого интереса он проследил за течением незнакомой реки

почти до самого горизонта и увидел, что она вливается в светлое блистающее море. И все же это его не взволновало. "Очень странно, - подумал он, - это или мираж, или видение, плод расстроенного воображения". Он еще более убедился в этом, когда увидел корабль, стоявший на якоре посреди блистающего моря. Он закрыл глаза на секунду и снова открыл их. Странно, что видение не исчезает! А впрочем, нет ничего странного. Он знал, что в сердце этой бесплодной земли нет ни моря, ни кораблей, так же как нет

патронов в его незаряженном ружье.

Он услышал за своей спиной какое-то сопение - не то вздох, не то кашель. Очень медленно, преодолевая крайнюю слабость и оцепенение, он повернулся на другой бок. Поблизости он ничего не увидел и стал терпеливо ждать. Опять послышались сопение и кашель, и между двумя островерхими камнями, не больше чем шагах в двадцати от себя, он увидел серую голову волка. Уши не торчали кверху, как это ему приходилось видеть у других волков, глаза помутнели и налились кровью, голова бессильно понурилась.

Волк, верно, был болен: он все время чихал и кашлял.

"Вот это по крайней мере не кажется, - подумал он и опять повернулся на другой бок, чтобы увидеть настоящий мир, не застланный теперь дымкой видений. Но море все так же сверкало в отдалении, и корабль был ясно виден. Быть может, это все-таки настоящее? Он закрыл глаза и стал думать - и в конце концов понял, в чем дело. Он шел на северо-восток, удаляясь от реки Диз, и попал в долину реки Коппермайн. Эта широкая, медлительная река и была Коппермайн. Это блистающее море - Ледовитый океан. Этот корабль - китобойное судно, заплывшее далеко к востоку от устья реки Маккензи, оно

стоит на якоре в заливе Коронации. Он вспомнил карту Компании Гудзонова залива, которую видел когда-то, и все стало ясно и понятно.

Он сел и начал думать о самых неотложных делах. Обмотки из одеяла совсем износились, и ноги у него были содраны до живого мяса. Последнее одеяло было израсходовано. Ружье и нож он потерял. Шапка тоже пропала, но спички в кисете за пазухой, завернутые в пергамент, остались целы и не отсырели. Он посмотрел на часы. Они все еще шли и показывали одиннадцать часов. Должно быть, он не забывал заводить их.

Он был спокоен и в полном сознании. Несмотря на страшную слабость, он не чувствовал никакой боли. Есть ему не хотелось. Мысль о еде была даже неприятна ему, и все, что он ни делал, делалось им по велению рассудка. Он оторвал штанины до колен и обвязал ими ступни. Ведерко он почему-то не бросил: надо будет выпить кипятку, прежде чем начать путь к кораблю - очень тяжелый, как он предвидел.

Все его движения были медленны. Он дрожал, как в параличе. Он хотел набрать сухого мха, но не смог подняться на ноги. Несколько раз он пробовал встать и в конце концов пополз на четвереньках. Один раз он подполз очень близко к больному волку. Зверь неохотно посторонился и облизнул морду, насилу двигая языком. Человек заметил, что язык был не здорового, красного цвета, а желтовато-бурый, покрытый полузасохшей

слизью.

Выпив кипятку, он почувствовал, что может подняться на ноги и даже идти, хотя силы его были почти на исходе. Ему приходилось отдыхать чуть не каждую минуту. Он шел слабыми, неверными шагами, и такими же слабыми, неверными шагами тащился за ним волк.

И в эту ночь, когда блистающее море скрылось во тьме, человек понял, что приблизился к нему не больше чем на четыре мили.

Ночью он все время слышал кашель больного волка, а иногда крики оленят. Вокруг была жизнь, но жизнь, полная сил и здоровья, а он понимал, что больной волк тащится по следам больного человека в надежде, что этот человек умрет первым. Утром, открыв глаза, он увидел, что волк смотрит на него тоскливо и жадно. Зверь, похожий на заморенную унылую собаку, стоял, понурив голову и поджав хвост. Он дрожал на холодном ветру и угрюмо оскалил зубы, когда человек заговорил с ним голосом, упавшим до хриплого

шепота.

Взошло яркое солнце, и все утро путник, спотыкаясь и падая, шел к кораблю на блистающем море. Погода стояла прекрасная. Это началось короткое бабье лето северных широт. Оно могло продержаться неделю, могло кончиться завтра или послезавтра.

После полудня он напал на след. Это был след другого человека, который не шел, а тащился на четвереньках. Он подумал, что это, возможно, след Билла, но подумал вяло и равнодушно. Ему было все равно. В сущности, он перестал что-либо чувствовать и волноваться. Он уже не ощущал боли. Желудок и нервы словно дремали. Однако жизнь, еще теплившаяся в нем, гнала его вперед. Он очень устал, но жизнь в нем не хотела гибнуть; и потому, что она не хотела гибнуть, человек все еще ел болотные ягоды и пескарей, пил кипяток и следил за больным волком, не спуская с него глаз.

Он шел следом другого человека, того, который тащился на четвереньках, и скоро увидел конец его пути: обглоданные кости на мокром мху, сохранившем следы волчьих лап. Он увидел туго набитый мешочек из оленьей кожи - такой же, какой был у него, - разорванный острыми зубами. Он поднял этот мешочек, хотя его ослабевшие пальцы не в силах были удержать такую тяжесть. Билл не бросил его до конца. Ха-ха! Он еще

посмеется над Биллом. Он останется жив и возьмет мешочек на корабль, который стоит посреди блистающего моря. Он засмеялся хриплым, страшным смехом, похожим на карканье ворона, и больной волк вторил ему, уныло подвывая. Человек сразу замолчал. Как же он будет смеяться над Биллом, если это Билл, если эти бело-розовые, чистые кости - все, что осталось от Билла?

Он отвернулся. Да, Билл его бросил, но он не возьмет золота и не станет сосать кости Билла. А Билл стал бы, будь Билл на его месте, размышлял он, тащась дальше.

Он набрел на маленькое озерко. И, наклонившись над ним в поисках пескарей, отшатнулся, словно ужаленный. Он увидел свое лицо, отраженное в воде. Это отражение было так страшно, что пробудило даже его отупевшую душу. В озерке плавали три пескаря, но оно было велико, и он не мог вычерпать его до дна; он попробовал поймать рыб ведерком, но в конце концов бросил эту мысль. Он побоялся, что от усталости упадет в воду и утонет. По этой же причине он не отважился плыть по реке на бревне, хотя бревен было много на песчаных отмелях.

В этот день он сократил на три мили расстояние между собой и кораблем, а на следующий день - на две мили; теперь он полз на четвереньках, как Билл. К концу пятого дня до корабля все еще оставалось миль семь, а он теперь не мог пройти и мили в день. Бабье лето еще держалось, а он то полз на четвереньках, то падал без чувств, и по его следам все так же тащился больной волк, кашляя и чихая. Колени человека

были содраны до живого мяса, и ступни тоже, и хотя он оторвал две полосы от рубашки, чтобы обмотать их, красный след тянулся за ним по мху и камням. Оглянувшись как-то, он увидел, что волк с жадностью лижет этот кровавый след, и ясно представил себе, каков будет его конец, если он сам не убьет волка. И тогда началась самая жестокая борьба, какая только бывает в жизни: больной человек на четвереньках и больной волк, ковылявший за ним, - оба они, полумертвые, тащились через пустыню, подстерегая друг

друга.

Будь то здоровый волк, человек не стал бы так сопротивляться, но ему было неприятно думать, что он попадет в утробу этой мерзкой твари, почти падали. Ему стало противно. У него снова начинался бред, сознание туманили галлюцинации, и светлые промежутки становились все короче и реже.

Однажды он пришел в чувство, услышав чье-то дыхание над самым ухом. Волк отпрыгнул назад, споткнулся и упал от слабости. Это было смешно, но человек не улыбнулся. Он даже не испугался. Страх уже не имел над ним власти. Но мысли его на минуту прояснились, и он лежал, раздумывая. До корабля оставалось теперь мили четыре, не больше. Он видел его совсем ясно, протирая затуманенные глаза, видел и лодочку с белым парусом, рассекавшую сверкающее море. Но ему не одолеть эти четыре мили. Он это знал и относился к этому спокойно. Он знал, что не проползет и полумили. И все-таки ему хотелось жить. Было бы глупо умереть после всего, что он перенес. Судьба требовала от него слишком много. Даже умирая, он не покорялся смерти. Возможно, это было чистое безумие, но и в когтях смерти он бросал ей вызов и боролся с ней.

Он закрыл глаза и бесконечно бережно собрал все свои силы. Он крепился, стараясь не поддаваться чувству дурноты, затопившему, словно прилив, все его существо. Это чувство поднималось волной и мутило сознание. Временами он словно тонул, погружаясь в забытье и силясь выплыть, но каким-то необъяснимым образом остатки воли помогали ему снова выбраться на поверхность.

Он лежал на спине неподвижно и слышал, как хриплое дыхание волка приближается к нему. Оно ощущалось все ближе и ближе, время тянулось без конца, но человек не пошевельнулся ни разу. Вот дыхание слышно над самым ухом. Жесткий сухой язык царапнул его щеку словно наждачной бумагой. Руки у него вскинулись кверху - по крайней мере он хотел их вскинуть - пальцысогнулись как когти, но схватили пустоту. Для быстрых и уверенных движений нужна сила, а силы у него не было.

Волк был терпелив, но и человек был терпелив не меньше. Полдня он лежал неподвижно, борясь с забытьем и сторожа волка, который хотел его съесть и которого он съел бы сам, если бы мог. Время от времени волна забытья захлестывала его, и он видел долгие сны; но все время, и во сне и наяву, он ждал, что вот-вот услышит хриплое дыхание и его лизнет шершавый язык.

Дыхание он не услышал, но проснулся оттого, что шершавый язык коснулся его руки. Человек ждал. Клыки слегка сдавили его руку, потом давление стало сильнее - волк из последних сил старался вонзить зубы в добычу, которую так долго подстерегал. Но и человек ждал долго, и его искусанная рука сжала волчью челюсть. И в то время как волк слабо отбивался, а рука так же слабо сжимала его челюсть, другая рука протянулась и схватила волка. Еще пять минут, и человек придавил волка всей своей тяжестью. Его рукам не хватало силы, чтобы задушить волка, но человек прижался лицом к волчьей шее, и его рот был полон шерсти. Прошло полчаса, и человек почувствовал, что в горло ему сочится теплая струйка. Это было мучительно, словно ему в желудок вливали расплавленный свинец, и только усилием воли он заставлял себя терпеть. Потом человек перекатился на спину и уснул.

На китобойном судне "Бедфорд" ехало несколько человек из научной экспедиции. С палубы они заметили какое-то странное существо на берегу. Оно ползло к морю, едва передвигаясь по песку. Ученые не могли понять, что это такое, и, как подобает естествоиспытателям, сели в шлюпку и поплыли к берегу. Они увидели живое существо, но вряд ли его можно было назвать человеком. Оно ничего не слышало, ничего не понимало и корчилось на песке, словно гигантский червяк. Ему почти не удавалось продвинуться вперед, но оно не отступало и, корчась и извиваясь, продвигалось вперед шагов на двадцать в час.

Через три недели, лежа на койке китобойного судна "Бедфорд", человек со слезами рассказывал, кто он такой и что ему пришлось вынести. Он бормотал что-то бессвязное о своей матери, о Южной Калифорнии, о домике среди цветов и апельсиновых деревьев.

Прошло несколько дней, и он уже сидел за столом вместе с учеными и капитаном в кают-компании корабля. Он радовался изобилию пищи, тревожно провожал взглядом каждый кусок, исчезавший в чужом рту, и его лицо выражало глубокое сожаление. Он был в здравом уме, но чувствовал ненависть ко всем сидевшим за столом. Его мучил страх, что еды не хватит. Он расспрашивал о запасах провизии повара, юнгу, самого капитана. Они без конца успокаивали его, но он никому не верил и тайком заглядывал в кладовую, чтобы убедиться собственными глазами.

Стали замечать, что он поправляется. Он толстел с каждым днем. Ученые качали головой и строили разные теории. Стали ограничивать его в еде, но он все раздавался в ширину, особенно в поясе.

Матросы посмеивались. Они знали, в чем дело. А когда ученые стали следить за ним, им тоже стало все ясно. После завтрака он прокрадывался на бак и, словно нищий, протягивал руку кому-нибудь из матросов. Тот ухмылялся и подавал ему кусок морского сухаря. Человек жадно хватал кусок, глядел на него, как скряга на золото, и прятал за пазуху. Такие же подачки, ухмыляясь, давали ему и другие матросы.

Ученые промолчали и оставили его во покое. Но они осмотрели потихоньку его койку. Она была набита сухарями. Матрац был полон сухарей. Во всех углах были сухари. Однако человек был в здравом уме. Он только принимал меры на случай голодовки - вот и все. Ученые сказали, что это должно пройти. И это действительно прошло, прежде чем "Бедфорд" стал на якорь в гавани Сан-Франциско.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 2 weeks later...

Как только начало смеркаться, в этот тихий уголок тихого маленького парка опять пришла девушка в сером платье. Она села на скамью и открыла книгу, так как ещё с полчаса можно было читать при дневном свете.

Повторяем: она была в простом сером платье — простом ровно настолько, чтобы не бросалась в глаза безупречность его покроя и стиля. Негустая вуаль спускалась со шляпки в виде тюрбана на лицо, сиявшее спокойной, строгой красотой. Девушка приходила сюда в это же самое время и вчера и позавчера, и был некто, кто знал об этом. Молодой человек, знавший об этом, бродил неподалёку, возлагая жертвы на алтарь Случая, в надежде на милость этого великого идола. Его благочестие было вознаграждено, — девушка перевернула страницу, книга выскользнула у неё из рук и упала, отлетев от скамьи на целых два шага.

Не теряя ни секунды, молодой человек алчно ринулся к яркому томику и подал его девушке, строго придерживаясь того стиля, который укоренился в наших парках и других общественных местах и представляет собою смесь галантности с надеждой, умеряемых почтением к постовому полисмену на углу. Приятным голосом он рискнул отпустить незначительное замечание относительно погоды — обычная вступительная тема, ответственная за многие несчастья на земле, — и замер на месте, ожидая своей участи.

Девушка не спеша окинула взглядом его скромный аккуратный костюм и лицо, не отличавшееся особой выразительностью.

— Можете сесть, если хотите, — сказала она глубоким, неторопливым контральто. — Право, мне даже хочется, чтобы вы сели. Всё равно уже темно и читать трудно. Я предпочитаю поболтать.

Раб Случая с готовностью опустился на скамью.

— Известно ли вам, — начал он, изрекая формулу, которой обычно открывают митинг ораторы и парке, — что вы самая что ни на есть потрясающая девушка, какую я когда-либо видел? Я вчера не спускал с вас глаз. Или вы, деточка, даже не заметили, что кое-кто совсем одурел от ваших прелестных глазёнок?

— Кто бы ни были вы, — произнесла девушка ледяным тоном, — прошу не забывать, что я — леди. Я прощаю вам слова, с которыми вы только что обратились ко мне, — заблуждение ваше, несомненно, вполне естественно для человека вашего круга. Я предложила вам сесть; если моё приглашение позволяет вам называть меня «деточкой», я беру его назад.

— Ради Бога, простите, — взмолился молодой человек. Самодовольство, написанное на его лице, сменилось выражением смирения и раскаяния. — Я ошибся; понимаете, я хочу сказать, что обычно девушки в парке... вы этого, конечно, не знаете, но....

— Оставим эту тему. Я, конечно, это знаю. Лучше расскажите мне обо всех этих людях, которые проходят мимо нас, каждый своим путём. Куда идут они? Почему так спешат? Счастливы, ли они?

Молодой человек мгновенно утратил игривый вид. Он ответил ни сразу, — трудно было понять, какая собственно роль ему предназначена,

— Да, очень интересно наблюдать за ними, — промямлил он, решив, наконец, что постиг настроение своей собеседницы. — Чудесная загадка жизни... Одни идут ужинать, другие... гм... в другие места. Хотелось бы узнать, как они живут.

— Мне — нет, — сказала девушка. — Я не настолько любознательна. Я прихожу сюда посидеть только за тем, чтобы хоть ненадолго стать ближе к великому, трепещущему сердцу человечества. Моя жизнь проходит так далеко от него, что я никогда не слышу его биения. Скажите, догадываетесь ли вы, почему я так говорю с вами, мистер...

— Паркенстэкер, — подсказал молодой человек и взглянул вопросительно и с надеждой.

— Нет, — сказала девушка, подняв тонкий пальчик и слегка улыбнувшись. — Она слишком хорошо известна. Нет никакой возможности помешать газетам печатать некоторые фамилии. И даже портреты. Эта вуалетка и шляпа моей горничной делают меня «инкогнито». Если бы вы знали, как смотрит на меня шофёр всякий раз, как думает, что я не замечаю его взглядов. Скажу откровенно: существует всего пять или шесть фамилий, принадлежащих к святая святых; и моя, по случайности рождения, входит в их число. Я говорю всё это вам, мистер Стекенпот.

— Паркенстэкер, — скромно поправил молодой человек.

— Мистер Паркенстэкер, потому что мне хотелось хоть раз в жизни поговорить с естественным человеком — с человеком, не испорченным презренным блеском богатства и так называемым «высоким общественным положением». Ах, вы не поверите, как я устала от денег — вечно деньги, деньги! И от всех, кто окружает меня, — все пляшут, как марионетки, и все на один лад. Я просто больна от развлечений, бриллиантов, выездов, общества, от роскоши всякого рода.

— А я всегда был склонён думать, — осмелился нерешительно заметить молодой человек, — что деньги, должно быть, всё-таки недурная вещь.

— Достаток в средствах, конечно, желателен. Но когда у вас столько миллионов, что... — Она заключила фразу жестом отчаяния. — Однообразие, рутина, — продолжала она, — вот что нагоняет тоску. Выезды, обеды, театры, балы, ужины — и на всём позолота бьющего через край богатства. Порою даже хруст льдинки в моём бокале с шампанским способен свести меня с ума.

Мистер Паркенстэкер, казалось, слушал её с неподдельным интересом.

— Мне всегда нравилось, — проговорил он, — читать и слушать о жизни богачей и великосветского общества. Должно быть, я немножко сноб. Но я люблю обо всём иметь точные сведения. У меня составилось представление, что шампанское замораживают в бутылках, а не кладут лёд прямо в бокалы.

Девушка рассмеялась мелодичным смехом, — его замечание, видно, позабавило её от души.

— Да будет вам известно, — объяснила она снисходительным тоном, — что мы, люди праздного сословия, часто развлекаемся именно тем, что нарушаем установленные традиции. Как раз последнее время модно класть лёд в шампанское. Эта причуда вошла в обычай с обеда в Уолдорфе, который давали в честь приезда татарского князя. Но скоро эта прихоть сменится другой. Неделю тому назад на званом обеде на Мэдисон-авеню возле каждого прибора была положена зелёная лайковая перчатка, которую полагалось надеть, кушая маслины.

— Да, — признался молодой человек смиренно, — все эти тонкости, все эти забавы интимных кругов высшего света остаются неизвестными широкой публике.

— Иногда, — продолжала девушка, принимая его признание в невежестве лёгким кивком головы, — иногда я думаю, что если б я могла полюбить, то только человека из низшего класса. Какого-нибудь труженика, а не трутня. Но, безусловно, требования богатства и знатности окажутся сильней моих склонностей. Сейчас, например, меня осаждают двое. Один из них герцог немецкого княжества. Я подозреваю, что у него есть или была жена, которую он довёл до сумасшествия своей необузданностью и жестокостью. Другой претендент — английский маркиз, такой чопорный и расчётливый, что я, пожалуй, предпочту свирепость герцога. Но что побуждает меня говорить всё это вам, мистер Покенстэкер?

— Паркенстэкер, — едва слышно пролепетал молодой человек. — Честное слово, вы не можете себе представить, как я ценю ваше доверие.

Девушка окинула его спокойным, безразличным взглядом, подчеркнувшим разницу их общественного положения.

— Какая у вас профессия, мистер Паркенстэкер? — спросила она.

— Очень скромная. Но я рассчитываю кое-чего добиться в жизни. Вы это серьёзно сказали, что можете полюбить человека из низшего класса?

— Да, конечно. Но я сказала: «могла бы». Не забудьте про герцога и маркиза. Да, ни одна профессия не показалась бы мне слишком низкой, лишь бы сам человек мне нравился.

— Я работаю, — объявил мистер Паркенстэкер, — в одном ресторане.

Девушка слегка вздрогнула.

— Но не в качестве официанта? — спросила она почти умоляюще. — Всякий труд благороден, но... личное обслуживание, вы понимаете, лакеи и...

— Нет, я не официант. Я кассир в... — Напротив, на улице, идущей вдоль парка, сияли электрические буквы вывески «Ресторан». — Я служу кассиром вон в том ресторане.

Девушка взглянула на крохотные часики на браслетке тонкой работы и поспешно встала. Она сунула книгу в изящную сумочку, висевшую у пояса, в которой книга едва помещалась.

— Почему вы не на работе? — спросила девушка.

— Я сегодня в ночной смене, — сказал молодой человек. — В моём распоряжении ещё целый час. Но ведь это не последняя наша встреча? Могу я надеяться?..

— Не знаю. Возможно. А впрочем, может, мой каприз больше не повторится. Я должна спешить. Меня ждёт званый обед, а потом ложа в театре — опять, увы, всё тот же неразрывный круг. Вы, вероятно, когда шли сюда, заметили автомобиль на углу возле парка? Весь белый.

— И с красными колёсами? — спросил молодой человек, задумчиво сдвинув брови.

— Да. Я всегда приезжаю сюда в этом авто. Пьер ждёт меня у входа. Он уверен, что я провожу время в магазине на площади, по ту сторону парка. Представляете вы себе путы жизни, в которой мы вынуждены обманывать даже собственных шофёров? До свиданья.

— Но уже совсем стемнело, — сказал мистер Паркенстэкер, — а в парке столько всяких грубиянов. Разрешите мне проводить...

— Если вы хоть сколько-нибудь считаетесь с моими желаниями, — решительно ответила девушка, — вы останетесь на этой скамье ещё десять минут после того, как я уйду. Я вовсе не ставлю вам это в вину, но вы, по всей вероятности, осведомлены о том, что обычно на автомобилях стоят монограммы их владельцев. Ещё раз до свиданья.

Быстро и с достоинством удалилась она в темноту аллеи. Молодой человек глядел вслед её стройной фигуре, пока она не вышла из парка, направляясь к углу, где стоял автомобиль. Затем, не колеблясь, он стал предательски красться следом за ней, прячась за деревьями и кустами, всё время идя параллельно пути, по которому шла девушка, ни на секунду не теряя её из виду.

Дойдя до угла, девушка повернула голову в сторону белого автомобиля, мельком взглянула на него, прошла мимо и стала переходить улицу. Под прикрытием стоявшего возле парка кэба молодой человек следил взглядом за каждым её движением. Ступив на противоположный тротуар, девушка толкнула дверь ресторана с сияющей вывеской. Ресторан был из числа тех, где всё сверкает, всё выкрашено в белую краску, всюду стекло и где можно пообедать дёшево и шикарно. Девушка прошла через весь ресторан, скрылась куда-то в глубине его и тут же вынырнула вновь, но уже без шляпы и вуалетки.

Сразу за входной стеклянной дверью находилась касса. Рыжеволосая девушка, сидевшая за ней, решительно взглянула на часы и стала слезать с табурета. Девушка в сером платье заняла её место.

Молодой человек сунул руки в карманы и медленно пошёл назад. На углу он споткнулся о маленький томик в бумажной обёртке, валявшийся на земле. По яркой обложке он узнал книгу, которую читала девушка. Он небрежно поднял её и прочёл заголовок. «Новые сказки Шехерезады»; имя автора было Стивенсон. Молодой человек уронил книгу в траву и с минуту стоял в нерешительности. Потом открыл дверцу белого автомобиля, сел, откинувшись на подушки, и сказал шофёру три слова:

— В клуб, Анри.

***

О”Генри, 1908

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 2 weeks later...

Николай Носков(с) Это здорово....

В этом мире я гость непрошенный

Отовсюду здесь веет холодом

Непотерянный, но заброшенный

Я один на один с городом

Среди подлости и предательства

И суда на расправу скорого

Есть приятное обстоятельство

Я люблю тебя - это здорово!

Это здорово,это здорово...

Я навеки останусь видимо

В этих списках пропавших без вести

На фронтах той войны невидимой

Одаренности с бесполезностью

Всюду принципы невмешательства

Вместо золота плавят олово

Но есть приятное обстоятельство

Я люблю тебя - это здорово!

Это здорово,это здорово...

В царстве глупости и стяжательства

Среди гор барахла казенного

Есть приятное обстоятельство

Я люблю тебя, я люблю тебя....

Это здорово...

Я навеки даю обязательство

Что не стану добычей ворона

Есть особое обстоятельство

Я люблю тебя...

Я люблю тебя - это здорово

Это здорово...

Это здорово...

post-8799-1175459998.jpg

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

КОГДА МЫ БЫЛИ НА ВОЙНЕ

(Казачья песня)

Сл.Д.Самойлов(С) исп. Пелагея

Когда мы были на войне,

Когда мы были на войне,

Там каждый думал о своей

Любимой или о жене.

И я, конечно, думать мог,

И я, конечно, думать мог,

Когда на трубочку глядел,

На голубой ее дымок...

Как ты когда-то мне лгала,

Как ты когда-то мне лгала,

Что сердце девичье свое

Давно другому отдала.

А я не думал ни о чем,

А я не думал ни о чем,

Я только трубочку курил

С турецким горьким табачком.

Я только верной пули жду,

Я только верной пули жду,

Чтоб утолить печаль свою

И чтоб пресечь нашу вражду.

Когда мы будем на войне,

Когда мы будем на войне,

Навстречу пулям полечу

На вороном своем коне.

Когда мы были на войне,

Когда мы были на войне,

Там каждый думал о своей

Любимой или о жене...

Изменено пользователем Владимир К
Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Кир Булычев. ...но странною любовью

---------------------------------------------------------------

"ОГОНЕК", N 50, 15 декабря 1997

Перепечатка без письменного разрешения "Огонька" запрещена!

http://www.ropnet.ru/ogonyok/win/199750/50-42-45.html

Spellcheck: Wesha the Leopard

---------------------------------------------------------------

Корнелий Иванович Удалов шел со службы домой. День был будний,

погода близкая к нулю, вокруг города толпились тучи, но над Великим

Гусляром в тучах находилась промоина и светило солнце. Виной тому был

космический корабль зефиров, который барражировал над городом, не

давая тучам на него наползать.

У продовольственного магазина "Ильдорада" продрогший зефир, из

мелких, покачивал чью-то детскую коляску, чтобы успокоить младенца,

которого мамаша оставила на улице, уйдя за покупками. Младенец

попискивал, но плакать не смел.

Удалов испугался, что зефир опрокинет коляску.

- Ты поосторожнее, - сказал он.

- Я очень стараюсь, - ответил зефир, - хотя ребенок выведен из

душевного равновесия. Но в любом случае я очень благодарен вам за

совет и внимание, Корнелий Иванович.

Они всех нас по именам знают! Никуда от них на денешься!

Когда Удалов свернул на Пушкинскую, он увидел еще одного зефира,

постарше, который собирал пыль и собачий помет в пластиковый мешок.

- А где дворник? - спросил Корнелий.

- Фатима Максудовна кормит грудью своего младшенького, - ответил

зефир. - Я позволил себе ей помочь.

Зефир и сам уже был покрыт пылью. Работал он старательно, но

неумело.

- Ты что, никогда улиц не подметал? - спросил Удалов.

- Простите, - ответил зефир. - У нас давно нет пыли.

- Ну и тоскливо, наверное, у вас?

- Почему вы так полагаете?

- Во всем у вас порядок, всего вы достигли.

- Нет предела совершенству, - возразил зефир.

- И чего тогда к нам примчались?

- Мы несем совершенство во все углы Галактики.

- Ну-ну, - вздохнул Удалов.

- А жаль, - сказал зефир, - что мы порой, время от времени, кое-где

сталкиваемся с недоверием.

Удалов пошел дальше и у входа в свой дом обогнал небольшого зефира,

который волок сумки с продуктами.

- Это еще для кого? - спросил Удалов.

- Надо помочь, - ответил зефир, втаскивая сумки на крылечко и

открывая упрямо головкой дверь. - Профессор Минц занемог. Мы

встревожены.

Зефир обогнал Удалова в коридоре, ловко открыл ноготком дверь к

Минцу и, подбежав к столу, закинул на него сумки с продуктами и

лекарствами.

- Ей-богу, не стоило беспокоиться, - хрипло произнес Минц. Он сидел

в пижаме на диване, горло было завязано полотенцем, и читал журнал.

Он шмыгнул носом и виновато сообщил Удалову:

- Простуда вульгарис. Прогноз благоприятный.

- Это вы его в магазин посылали? - спросил Удалов.

- Не совсем так, - ответил Лев Христофорович. - Один зефир забегал

ко мне днем, узнать, как выглядит подвенечное платье, и увидел, что я

простыл...

- Чего?

- Подвенечное платье, - повторил Минц. - Они решили сделать подарок

невесте Гаврилова.

- Ну уж это перебор! Гаврилов третий раз женится. Пускай у

предыдущей жены позаимствует.

- Ты живешь старыми ценностями, - возразил Минц. - Нынче молодежь

серьезнее относится к атрибутике. Они решили венчаться и полагают, что

память об этом событии, включая подвенечное платье, сохранится на всю

жизнь.

- Значит, получил у тебя информацию, потом проникся сочувствием и

пошел за лекарствами в магазин?

- Разумеется, - сказал зефир. - А как бы вы поступили на моем

месте, Корнелий Иванович?

- Я бы вызвал врача, - буркнул Удалов.

- Но вы же знаете, Корнелий Иванович, - в голосе зефира прозвучал

легкий укор, - что скажет врач. А я сделаю все то же самое, но лучше.

И тут Удалова прорвало.

- Какого черта! Какого черта вам нужна вся эта благотворительность?

- Корнелий! - попытался остановить его Минц. - Ну зачем такая

агрессивность!

Зефир подождал, пока в комнате утихло, и ласково произнес:

- Мы решили все проблемы у себя на родине и теперь несем добро на

другие планеты. Мы всех любим, мы хотим счастья всем существам в

Галактике.

Удалов уже не раз слышал эти слова и не мог понять: ну почему же

они его раздражают? Другое дело - был ли в них подвох. Но за последний

месяц все жители Великого Гусляра убедились, что подвоха нет. Как

назло, нет.

Удалов сдержанно вздохнул, наблюдая за тем, как ловко зефир,

взобравшись на стул, режет на тарелке огурчики и помидоры, готовя

салат для больного профессора, которому нужны витамины. Потом он

отправился к себе.

Дома тоже было несладко.

Ксения сидела у телевизора, один зефир занимался стиркой, а другой,

незнакомый, пылесосил большую комнату.

- Ксения, - сказал Корнелий Иванович. - Ну нельзя так все пускать

на самотек.

- Я их что, просила, что ли?

- Ты не возражала, - сказал Удалов.

Зефир выключил пылесос, чтобы не мешать беседе супругов и, закинув

лысенькую головку, произнес:

- Мы же рады помочь.

- Есть мнение, - сказал Удалов, - что потом вы предъявите нам счет

за услуги. Такой, что ввек не расплатиться.

- Ах, Корнелий Иванович! - Зефир сложил лапки на пузе. - Вы же

взрослый, умный и опытный человек. Ну чем вы смогли бы нам заплатить?

- Сама постановка вопроса некорректна, - послышался новый голос, и,

запрокинув голову, Удалов увидел третьего зефира, который, как муха,

ползал по потолку и протирал его белоснежной тряпкой.

- Мы из золота давно делаем унитазы, - сообщил первый зефир.

- А вот некоторые говорят, - сказала невестка Удалова, которая

вернулась с занятий в речном техникуме, - что бесплатный сыр бывает

только в мышеловке.

За невесткой, подобно африканскому невольнику, шагал зефир, неся на

голове куль вещей из химчистки.

- Не нагружала бы ты его так, - сказал Удалов. - Ты посмотри, он

уже посинел.

- Он сам того хотел, - сказала невестка.

- Я сам... - пискнул зефир и упал, придавленный сумкой.

- Меня возмущает, - сказала невестка, - как они нас морально

порабощают.

Удалов с трудом поднял сумку. Зефир был неподвижен, из

полуоткрытого ротика вырывались приглушенные стоны.

- Этого еще не хватало! - Ксения оторвалась от телевизора, потому

что серия кончилась.

- Я сам, - прошептал зефир.

Его товарищи окружили пострадавшего и вынесли из комнаты уже

безжизненное тело.

- Эх. Нехорошо получилось, - сказал Удалов.

- Нормально, все нормально, - ответил зефир, который держал

сгинувшего собрата за ноги и потому покидал комнату последним. - Когда

мы идем делать добро, мы знаем, насколько это опасный и неблагодарный

труд.

- Ты не прав! - крикнула вслед ему Ксения. - Я каждый раз вам

спасибо говорю.

Небольшой зефир протиснулся в форточку и закрыл ее за собой.

- Я достал сухую мяту! - радостно сообщил он Ксении.

- Иди тогда на кухню, там один из ваших обедом занимается.

- Ксения, это эксплуатация! - крикнул Удалов.

- Я только помогаю им выполнять желания.

Удалов хлопнул дверью и побежал к профессору Минцу.

Там картина изменилась. Хоть Минц все также сидел на диване, теперь

перед ним стояла шахматная доска, и по ту сторону доски сидел

немолодой зефир.

- Плохи мои дела, - сказал зефир.

- А вы не поддавайтесь мне, - ответил Минц.

- Не поддаваясь, я рискую испортить вам настроение, а в вашем

физическом состоянии это недопустимо.

Удалов от двери сказал:

- Слушайте, мне все это смертельно надоело!

Он отпрыгнул в сторону, потому что из коридора к нему подкрался

зефир и принялся чистить ботинки.

- Все прочь! - приказал Удалов. - Вы хоть человеческий язык

понимаете?

- Уходим, - ответил зефир-шахматист, и все зефиры немедленно

испарились.

Удалов сбросил со стула пачку журналов, уселся и спросил:

- Ты скажи мне, скажи, что происходит?

- Оптимальный вариант вторжения из космоса, - ответил Лев

Христофорович.

- Ну кто так вторгается! - воскликнул Удалов. - Почему они нас не

угнетают, не уничтожают? Почему все происходит наперекосяк. Я о таком

не читал!

- Мы настолько привыкли к тому, что наша история состоит из

вторжений, уничтожений и угнетений, - ответил Минц, глядя в окошко,

где все еще летал кругами космический корабль, - что не допускаем

мысли о ином поведении и иных целях. Хотя именно об этом много лет

назад талдычили советские писатели-фантасты.

- На то они и есть советские фантасты, - возразил Удалов.

- Мы вас воспитываем добрым примером! - крикнул от двери изгнанный

зефир.

- Вы думаете, что нам нужны добрые примеры?

- Они всем нужны.

Удалов сжал виски ладонями. Нет, все это не укладывалось в его

голове. И он не был исключением. С тех пор как над Великим Гусляром

появились космические корабли зефиров, многие задавались вопросом:

"Зачем нам такое счастье?"

В первые дни после высадки инопланетян горожане нарадоваться не

могли на инопланетных гостей - и помощники, и добровольцы, и

спасатели! Все помнили о том, как сорвался с высокого тополя и погиб

зефир, который пытался снять оттуда глупого котенка.

- Пожалуй, - заговорил Минц, шмыгая носом и похрипывая, - им надо

было брать за все плату. Хотя бы символическую. Мы бы легче к ним

привыкли. Зря они упорствуют в том, что добрые дела - цель их

существования. Добру должен быть предел.

Минц имел в виду ужасную историю, случившуюся вчера. Один

пенсионер, ветеран, придушил зефира, который принес ему перед сном

шлепанцы.

С утра город затаился в ужасе. Должны были последовать репрессии.

Но репрессий не было.

Руководство зефиров принесло искренние извинения пенсионеру в том,

что покойный зефир спровоцировал его на резкие действия, и подарило

пенсионеру новый холодильник "Филипс" с доставкой на дом.

- Чувствую я, - сказал Удалов, - что надвигается роковой момент.

- Вы уверены? - спросил из коридора зефир-шахматист.

- Улетайте от нас, по-доброму прошу! - сказал Удалов. - Не можем мы

отвечать добром на добро. Не умеем. Не приучены.

- Нет, - возразил шахматист. - Мы согласны на жертвы. Но мы верим в

добро.

Удалов вздохнул и вышел на улицу.

Темнело.

За столом для домино сидело несколько соседей Удалова. Они держали

в руках костяшки, но игру не начинали. Вокруг, на траве, в кустах, на

ветках тополя, расположилось несколько зефиров, болельщиков.

- Давайте, друзья, начинайте! - крикнул один из зефиров.

- Гру-бин чем-пи-он! - закричал другой зефир из группы поддержки.

- Нет, я так больше не могу! - завопил Грубин и, вскочив, метнул

костяшки в толпу своих болельщиков.

- Да гнать их в шею! - закричал Синицкий. - Они моему внуку все

уроки делают и даже на контрольных подсказывают. Школа уже достигла

стопроцентной успеваемости!

И тогда могучий Погосян тоже кинул в пыль костяшки, обернулся,

неожиданно подхватил под мышки двух зефиров и выбежал на середину

двора.

Одного за другим он швырнул их в черное небо в направлении

космического корабля.

- И чтобы не возвращались! - кричал он им вслед.

Взлетев в небо, зефиры были вынуждены включать ранцевые двигатели и

улетать к своему кораблю.

И тут, словно поддавшись единому порыву, все жители города от мала

до велика стали хватать зефиров и закидывать их в небо.

- И чтобы не смели возвращаться! - неслось им вслед.

Через полчаса корабль зефиров полыхнул белым огнем из своих дюз и

взял курс к неизвестной звезде.

...С тех пор прошло три недели.

Удалов возвращался с работы в автобусе и случайно подслушал такой

разговор:

- А может, зря мы их повыкидывали? - спросил один мужчина другого.

- Теперь и придраться не к чему.

- Я уж вчера своей благоверной врезал. Так, для порядка, чтобы суп

не пересаливала.

- При них суп никто не пересаливал, - вздохнул первый мужчина.

А третий, постарше, вмешался в разговор и сказал:

- Хрен с ним, с супом. Но есть у меня сосед, еврейской

национальности, все на скрипке играет.

- И больше не к чему придраться? - спросили его из другого конца

автобуса.

- В том-то и дело, - ответил мужчина.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

"Самый Богатый Человек в Вавилоне"

Джордж С. Клейсон (С)

Отрывок

....СЧАСТЛИВЧИК ИЗ ВАВИЛОНА

Во главе своего каравана гордо ехал Шарру Нада, торговец из Вавилона. Он любил красивую одежду, и сейчас на нем было богатое изысканное платье. Он любил красивых лошадей и уверенно держался на своем резвом арабском жеребце. Глядя на него, трудно было предположить, что он уже в летах. И еще труднее было заподозрить, что на душе у него неспокойно.

Дорога из Дамаска длинна, а опасностей в пустыне подстерегает немало. Но не это беспокоило его. Хотя арабские племена агрессивны и частенько грабят богатые караваны, он не боялся их нападения, поскольку был окружен верными охранниками.

Тревога его была связана с юношей, который был сейчас рядом с ним. Это был Хадан Гула, внук его давнего партнера Арада Гула, которому он был обязан многим в своей жизни. Ему бы хотелось сделать что-то хорошее для этого мальчика, но чем больше он думал об этом, тем сложнее казалась задача, потому что и сам он еще многого не знал.

Покосившись на кольца и серьги, сверкавшие на юноше, он подумал: «Ему кажется, что побрякушки красят мужчину, и в то же время у него такое же мужественное лицо, как и у деда. Но его дед не носил таких пышных одежд. И все-таки я пригласил его с собой, надеясь, что помогу встать на ноги, особенно после того, как варварски распорядился наследством его отец».

Хадан Гула прервал ход его мыслей: «Зачем ты так много работаешь, гоняя свои караваны в такие дали? У тебя ведь совсем нет времени наслаждаться жизнью».

Шарру Нада улыбнулся: «Наслаждаться жизнью? Как бы ты это делал, будь на моем месте?» — «Если бы я был так богат, как ты, я бы жил как принц. И не стал бы бродить по жаркой пустыне. Я бы тратил шекели так же быстро, как они падают в мой кошелек. Я бы носил самые красивые платья и редкие украшения. Вот такая жизнь мне по душе, ради этого стоит жить».

Оба расхохотались.

«Твой дед никогда не носил украшений, — не подумав, сказал Шарру Нада и тут же шутливо добавил: — А ты бы не оставил себе времени на работу?» «Работа существует для рабов», — ответил Хадан Гула.

Шарру Нада закусил губу и ничего не сказал, и так они ехали молча, пока не достигли горного склона. За перевалом их взорам открылась зеленая долина.

«Видишь эту долину? А вдали уже можно различить стены Вавилона. Самая высокая башня — это Храм Ваала. Если зрение у тебя хорошее, ты сможешь разглядеть вечный огонь, который горит над его крестом». — «Так это и есть Вавилон? Я всегда мечтал увидеть этот город — самый богатый в мире. Вавилон, где мой дед начинал строить свое богатство. Если бы только он был жив! Мы бы так не страдали». — «Зачем же желать, чтобы его душа оставалась на земле дольше положенного срока? Ты и твой отец вполне можете продолжить его дело». — «Да что ты! Ни у кого из нас нет таланта. Мы с отцом не знаем секрета богатства».

Шарру Нада не ответил и направил своего коня вперед. За ними последовал караван, вздымав клубы бурой пыли. Вскоре они достигли царского тракта и свернули на юг, где раскинулись крестьянские поля.

Внимание Шарру Нада привлекли трое стариков, которые вспахивали поле. Они вдруг показались ему удивительно знакомыми. Как странно! Не может такого быть, чтобы, проезжая мимо поля через сорок лет, человек увидел бы тех же пахарей. И все-таки внутренний голос подсказывал ему, что это именно те люди. Один из них нетвердой рукой держал плуг. Двое других упорно толкали быков, ударяя по ним деревянными палками.

Как он завидовал этим пахарям сорок лет назад! С какой радостью согласился бы поменяться с ними местами! И как все изменилось за эти годы. Оглянувшись назад, он с гордостью посмотрел на свой караван породистых верблюдов и ослов, груженных дорогим товаром из Дамаска. Все это принадлежало ему.

Он указал на пахарей: «Все пашут это же поле, как и сорок лет назад». — «Почему ты думаешь, что это те же пахари?» — «Я их видел».

Воспоминания, быстро сменяя друг друга, проносились в его голове. Почему он не может похоронить прошлое и жить в настоящем? И вдруг перед ним возникло улыбающееся лицо Арада Гула. Барьер, существовавший между ним и циничным юношей, тут же растворился.

Но как же помочь этому юноше, увлеченному идеей красивой жизни? Работу можно предложить тем, кто хочет работать, но никак не тем, кто считает себя выше работы? И все-таки он обязан сделать что-то в память об Араде Гула, причем не вполсилы. Они с Арадом Гула привыкли если делать дело, то с полной отдачей. Так уж они были устроены.

План родился внезапно. И тут же появились возражения. Ведь придется пережить все сначала, это будет жестоко, больно. Но, будучи сторонником быстрых решений, он отмел в сторону все сомнения и начал действовать.

«Тебе интересно знать, как твой уважаемый дед и я стали партнерами и добились процветания?» — спросил он. «Почему бы тебе просто не рассказать мне, как ты делаешь золотые шекели? Это все, что мне нужно», — возразил юноша.

Шарру Нада проигнорировал его ответ и продолжил:

«Мы начинали вместе с этими пахарями. Я тогда был не старше тебя. Когда колонна пахарей, в которой шел и я, проходила мимо поля, старик Мегиддо, который был прикован ко мне сзади, посмеялся. «Посмотри на этих лентяев. Тот пахарь, который толкает плуг, не делает никаких усилий, чтобы вогнать его поглубже, а погонщики совсем не следят за быками. Как же они могут рассчитывать на хороший урожай после такой пахоты?» — «Ты сказал, что Мегиддо был прикован к тебе?» — удивился Хадан Гула. «Да, на шеях у нас были бронзовые ошейники, а длинной цепью мы были прикованы друг к другу. Следом за Мегиддо шел Забадо, вор, таскавший овец. Я знал его еще по Харуну. Замыкал цепь человек, которого мы прозвали Пиратом, потому что своего имени он нам не назвал. Мы считали, что он моряк, потому что на груди его красовалась морская татуировка. Колонна была построена так, чтобы узники шли шеренгой по четыре человека», — пояснял Шарру Нада. «Вы были скованы, как рабы?» — Хадан Гула не верил ушам своим. «Разве дед не рассказывал тебе, что когда-то я был рабом?» — «Он часто говорил о тебе, но ни разу даже не намекнул на это». — «Это был человек, который умел хранить чужие секреты. Тебе ведь я тоже могу доверять?» — Шарру Нада взглянул прямо в глаза юноши. «Ты можешь положиться на мое молчание, но я поражен. Расскажи мне, как ты стал рабом».

Шарру Нада пожал плечами. «Это может случиться с любым человеком. Игорный дом и пиво стали причиной моих несчастий. Я стал жертвой неблаговидного поступка, совершенного братом. В ссоре он убил своего друга. Отец отдал меня в залог его вдове, а сам отчаянно пытался выручить его из-под стражи. Но, когда он не смог достать денег, которые требовались для освобождения, вдова в ярости продала меня в рабство». — «Какой позор! Какая несправедливость! — возмутился Хадан Гула. — Но скажи, как же тебе удалось обрести свободу?» — «Мы дойдем до этого, но позже. Позволь мне продолжить свой рассказ. Итак, когда мы проходили мимо поля, пахари посмеялись над нами. Один из них снял свою потертую шляпу и, отвесив низкий поклон, выкрикнул: «Добро пожаловать в Вавилон, гости царя. Он уже ждет вас на вершине стен, где для вас приготовлены кирпичи и грязь». При этом все они дружно загоготали. Пират пришел в ярость и грубо обругал пахарей. «Что они имели в виду, говоря, что царь ждет нас?» — спросил я его. «А то, что тебе предстоит таскать кирпичи, пока не сломаешь спину. А может, тебя забьют палками еще до того, как она сломается. Но со мной это не пройдет. Я убью их».

Тогда заговорил Мегиддо: «Мне кажется, трудолюбивых рабов не станут забивать до смерти. Хозяева любят таких рабов и хорошо обращаются с ними». В разговор вступил Забадо: «А кому охота работать до седьмого пота? Эти пахари знают, что говорят. Они-то как раз не надрываются». Мегидо возразил: «Хорошего результата не добьешься, если не постараешься. Если за. день ты вспашешь гектар, тогда честь тебе и хвала, и любой хозяин отблагодарит за это. Но если ты работаешь вполсилы, это уже не дело. Я люблю работать на совесть. Работа — мой лучший друг. Всем, что я имел — ферму, коров, урожай, — я обязан работе». — «Да, и где теперь все это теперь? — фыркнул Забадо. — Я полагаю, что лучше быть похитрее и получить все даром. Вот посмотришь на меня, когда я выберу себе работенку полегче, — скажем, буду таскать вам воду, а ты будешь надрываться, поднимая кирпичи». И он рассмеялся глупым смехом. В ту ночь меня охватил ужас. Я не мог спать. Когда все уснули, я постарался привлечь к себе внимание стражника по имени Годосо, который в первый раз нес свою вахту. Это был жестокий араб, который, доведись ему украсть у тебя кошелек, перерезал бы тебе горло. «Скажи мне, Годосо, — прошептал я, — когда мы придем в Вавилон, нас отправят на строительство стен?» «Зачем тебе это знать?» — осторожно поинтересовался он. «Разве ты не понимаешь? — с мольбой в голосе произнес я. — Я молод. И хочу жить. Я не могу позволить, чтобы меня забили до смерти на строительстве стен. Есть ли у меня шанс попасть к хорошему хозяину?» В ответ он прошептал мне: «Я тебе скажу кое-что. Ты хороший парень, не доставляешь Годосо неприятностей. Как правило, первым делом мы направляемся на рынок, где продают рабов. А теперь слушай. Когда подойдет покупатель, скажи ему, что ты хороший работник, любишь много трудиться на благо доброго хозяина. Уговори его купить тебя. Если у тебя не получится, на следующий день тебя отправят таскать кирпичи. Это очень тяжелая работа».

Когда он отошел от меня, я лег на теплый песок, уставившись на звезды и размышляя о работе. Мне вдруг вспомнились слова Мегиддо о том, что работа — его лучший друг, и я задал себе вопрос: а может ли случиться так, что и для меня работа станет другом? Разумеется, если она поможет мне в сложившейся ситуации.

Когда проснулся Мегиддо, я шепотом пересказал ему все, что услышал от стражника. В этом была наша единственная надежда. Ближе к вечеру мы подошли к городским стенам и уже смогли разглядеть вереницы рабов, которые сновали вверх-вниз, таская кирпичи для кладки. Нас поразила численность работающих: казалось, что это были тысячи и тысячи. Кто-то месил раствор, кто-то делал кладку, но основная масса рабов трудилась на доставке кирпичей.

Надсмотрщики грубо ругались на рабов, охаживали их палками. Бедняги в оборванных одеждах еле стояли на ногах, сгибаясь под тяжестью огромных корзин. От ударов они падали и уже не могли подняться. Вконец обессилевших забивали до смерти, а их тела сбрасывали в ямы, служившие братскими могилами. Это зрелище вызвало во мне озноб. Я представил, что подобная участь ждет и меня, если на рынке мне не повезет.

Годосо оказался прав. Нас провели через городские ворота в тюрьму для рабов, а на следующее утро погнали на рынок. Все рабы были так напуганы, что только окрики стражников и свист плеток заставляли их двигаться, так чтобы покупатели могли получше разглядеть товар. Мы с Мегиддо охотно разговаривали с покупателями, когда они обращались к нам.

Главный надсмотрщик жестоко избил Пирата, который вздумал протестовать. Когда его уводили с помоста, мне было искренне жаль его.

Мегиддо чувствовал, что вскоре нам предстоит расстаться. Когда поблизости не было покупателей, он заводил со мной беседу о том, каким благом обернется для меня работа: «Некоторые ненавидят работать. Они видят в работе врага. Но лучше относиться к ней как к другу, любить ее. Пусть тебя не пугает тяжелый труд. Ведь строя хороший дом, ты не задумываешься о том, как тяжело таскать кирпичи, а таская воду, не обращаешь внимания на то, как далеко находится колодец. Обещай мне, мальчик, что, если тебя купят, ты будешь добросовестно работать на своего хозяина. Если даже он будет чем-то не удовлетворен, не печалься. Помни, что хорошо выполненная работа идет во благо человеку. Она делает его настоящим мужчиной». Он замолчал, как только к нам приблизился бородатый крестьянин.

Мегиддо расспросил его об урожае и хозяйстве и вскоре убедил его в том, что лучшего работника ему просто не найти. После упорной торговли с рабовладельцем крестьянин достал из-под платья тугой кошелек, и вскоре Мегиддо исчез вместе с новым хозяином.

За это утро продали еще нескольких рабов. В полдень Годосо сообщил мне, что работорговец устал и не останется в Вавилоне еще на день, так что на закате оставшиеся рабы достанутся покупателю, которого прислал царь. Я впал в отчаяние, когда вдруг на площади показался добродушный с виду мужчина, который поинтересовался, нет ли среди нас пекаря.

Я подошел к нему и сказал: «Зачем такому искусному пекарю, как вы, искать другого пекаря, который окажется заведомо хуже? Не легче ли научить того, кто хочет овладеть этим искусством? Посмотрите на меня: я молод, силен и хочу работать. Дайте мне шанс — и я сделаю все, чтобы заработать для вас золото и серебро».

Мое рвение произвело на него впечатление, и он начал торговаться с работорговцем, который до этой минуты практически не замечал меня, но сейчас проявил ко мне интерес. Я чувствовал себя, словно жирный бык, которого продают мяснику. В конце концов, к моей великой радости, сделка состоялась. Я последовал за своим новым хозяином, ощущая себя самым счастливым человеком.

Мое новое жилище мне пришлось по вкусу. Нана-наид, мой хозяин, научил меня молоть ячмень в каменной мельнице, которая стояла во дворе, разводить огонь в печи и делать кунжутную муку для медовых лепешек. Моя постель находилась в амбаре — там, где хранилось зерно. Пожилая рабыня Свасти, которая помогала по дому, хорошо меня кормила и была довольна тем, как я помогал ей с тяжелой работой.

Словом, я был счастлив тем, что у меня появился шанс стать ценным работником для своего хозяина, и видел в этом путь к свободе. Я попросил Нана-наида научить меня месить тесто испечь хлеб. Он охотно сделал это, довольный моим энтузиазмом. Потом, освоив выпечку хлеба, я попросил научить меня печь лепешки, и вскоре вся работа в пекарне перешла ко мне. Моему хозяину нравилось бездельничать, но Свасти неодобрительно качала головой. «Безделье дурно влияет на человека», — заявила она.

Я почувствовал, что пришло время подумать о том, чтобы начать зарабатывать деньги, а с ними и свободу. Поскольку работа в пекарне заканчивалась в полдень, я решил, что Нана-наид не будет против, если я найду себе дополнительную работу на остаток дня, а свой заработок буду делить с ним. И тут меня осенило: а почему бы не выпекать еще больше медовых лепешек, чтобы продавать их на улицах? Я представил свой план хозяину таким образом: «Если бы я смог работать дополнительно, зарабатывая для вас деньги, не сочтете ли вы справедливым, чтобы я мог оставлять себе часть заработка и тратить его на свои нужды?» «Справедливо, вполне справедливо», — признал он. Когда же я рассказал ему о второй части моего плана, которая предполагала дополнительную выпечку лепешек, он обрадовался еще больше. «Вот что мы сделаем, — предложил он. — Ты будешь продавать их по цене две монеты за штуку, половина денег будут моими, потому что мне надо платить за муку, мед, дрова. Из оставшихся денег я буду брать себе половину, а вторая половина будет твоя».

Я был растроган его великодушием: выходило, что я мог оставлять себе одну четвертую часть выручки от проданных лепешек. Всю ночь я работал, изготавливая поднос, на котором мог бы разместить свой товар. Нана-наид дал мне одно из своих старых платьев, чтобы я выглядел достойно, а Свасти помогла мне привести его в порядок.

На следующий день я напек много лепешек. Они выглядели аппетитными, румяными. Я нес их на подносе, громко зазывая покупателей. Поначалу никто не проявлял к ним интереса, и я упал духом. Но все-таки не ушел, а дождался вечера, когда большинство горожан проголодались, так что очень скоро мои лепешки были распроданы, а я вернулся домой с пустым подносом.

Нана-наид остался очень доволен моим успехом и охотно выплатил мне мою долю. Я был рад каждой монете. Мегиддо был прав, когда говорил, что хороший хозяин ценит трудолюбивого работника. В ту ночь я был так возбужден от собственного успеха, что не мог спать, и все подсчитывал, сколько смогу заработать за год и сколько лет мне предстоит работать, чтобы купить свободу.

Каждый день выходя торговать, я вскоре обзавелся постоянными покупателями. Среди них оказался и твой дед, Арад Гула. Он торговал коврами, и вместе со своим груженым ослом и чернокожим рабом ходил из одного конца города в другой. Он покупал две лепешки для себя и две для раба и, пока ел их, беседовал со мной. Однажды твой дед сказал мне слова, которые я запомнил на всю жизнь. «Мне нравятся твои лепешки, мальчик, но гораздо больше мне нравится то, как ты их продаешь. С таким воодушевлением и задором ты далеко пойдешь».

Сможешь ли ты понять, Хадан Гула, что эти слова значили для меня, юного раба, одинокого в огромном городе, пытающегося всеми силами выбраться из унизительной зависимости?

Месяц за месяцем я откладывал по монетке в свой кошелек. Я уже ощущал его приятную тяжесть на своем поясе. Работа действительно стала моим лучшим другом, как и говорил Мегиддо. Я был счастлив, но Свасти беспокоилась. «Боюсь, твой хозяин проводит слишком много времени в игорном доме», — все чаще замечала она.

Однажды я испытал огромную радость, встретив на улице своего друга Мегиддо. Он вел на рынок трех ослов, груженных овощами. «У меня все очень хорошо, — сказал он. — Хозяин оценил мой честный труд, и сейчас я старший работник. Видишь, он доверяет мне ходить на рынок, к тому же разрешил мне привезти семью. Работа помогла мне оправиться после всего пережитого. Когда-нибудь она поможет мне купить свободу, и тогда у меня снова будет свой дом и хозяйство».

Время шло, и Нана-наид со все большим нетерпением ожидал моего возвращения домой после рабочего дня. Он с жадностью принимался делить заработанные мной деньги, настойчиво призывая меня искать новые рынки сбыта.

Я часто стал выходить за городские ворота, чтобы продавать свои лепешки надсмотрщикам за рабами, которые строили стены. Мне было больно смотреть на эту картину, но в лице надсмотрщиков я нашел активных покупателей. Как-то раз я увидел Забадо, который стоял в очереди за кирпичами, чтобы нагрузить свою корзину. Он был тощим и сутулым, а спина его была испещрена шрамами от побоев. Мне стало жаль его, и я подарил ему лепешку, в которую он впился, словно дикий зверь. Увидев, с какой жадностью он смотрит на еду, я убежал, опасаясь, что он вырвет из моих рук поднос.

«Зачем ты так много работаешь?» — спросил меня однажды Арад Гула. Помнишь, ты тоже задал мне сегодня этот же вопрос? Я ответил ему словами Мегиддо о том, что работа — мой лучший друг. С гордостью показал я ему свой кошелек, набитый монетами, и объяснил, что коплю деньги, дабы купить свободу. «А когда станешь свободным, чем ты будешь заниматься?» — спросил он. «Я хочу стать торговцем», — ответил я. И в этот момент он сделал свое признание. Он сказал то, что я меньше всего ожидал услышать от него. «Знаешь, я ведь тоже раб. Мы партнеры с моим хозяином».

— Стоп, — перебил его Хадан Гула. — Я не стану слушать ложь, порочащую честь моего деда. Он не был рабом. — Глаза его зажглись гневом.

Шарру Над а остался спокоен.

— Я уважаю твоего деда за то, что он сумел подняться над своим несчастьем и стать самым уважаемым человеком в Дамаске. А ты, его внук, разве не вылеплен из того же теста? Разве тебе недостает мужества посмотреть правде в глаза, или ты предпочитаешь жить иллюзиями?

Хадан Гула выпрямился в седле. В его голосе прозвучало глубокое волнение, когда он произнес:

— Моего деда любили все. Его добрых дел не перечесть. Когда пришел голод, разве не он на свое золото купил зерно в Египте и разделил между всеми голодающими? А теперь ты говоришь, будто он был всего лишь презренным рабом из Вавилона.

— Если бы он остался рабом в Вавилоне, его можно было бы презирать, но, когда он из рабства вознесся до самых вершин, став самым почитаемым в Дамаске гражданином, боги наградили его своей милостью и уважением, — ответил Шарру Нада.

Поведав мне о своем положении, — продолжил Шарру Нада, — он рассказал, с какой одержимостью работал, зарабатывая свою свободу. Теперь, когда он накопил достаточно денег и мечта близка к реальности, он очень взволнован тем, что будет делать дальше. Его очень пугала перспектива потерять поддержку хозяина.

Я не одобрил его нерешительности: «Не держитесь за хозяина. Почувствуйте себя свободным человеком. И поступайте как свободный человек! Для начала решите, чем бы вы хотели заняться, а потом ваш труд поможет добиться цели». Он пошел дальше, поблагодарив меня за то, что я пристыдил его за трусость.

Однажды я вновь вышел за ворота и с удивлением увидел огромную толпу людей. Когда я спросил у прохожего, в чем дело, тот ответил:

«Разве ты не слышал? Беглый раб, убивший царского стражника, приговорен к суду и будет казнен. Сам царь будет присутствовать при этом».

Толпа была такой плотной, что я побоялся подойти поближе со своим подносом. Поэтому я взгромоздился на недостроенную стену и стал смотреть на происходящее сверху. Мне посчастливилось увидеть приближение самого царя, который медленно двигался в золотой колеснице. Никогда еще я не видел такой роскоши, сотканной из золота и бархата.

Я не видел самой казни, но до меня доносились истошные крики бедного раба. Мне было непонятно, как наш благородный и красивый государь может выдерживать столь отвратительное зрелище, однако, увидев, как он хохочет и шутит со своими приближенными, я решил, что он жестокий человек, и тогда же мне стало ясно, от кого исходят такие негуманные приказы в отношении рабов, строящих стены.

После казни тело раба подвесили за ноги, чтобы все могли разглядеть его как следует. Когда толпа начала расходиться, я подошел ближе. На волосатой груди казненного я разглядел морскую татуировку — две скрещенные змеи. Это был Пират.

В следующий раз, когда я встретил Арада Гула, он был уже совершенно другим человеком. Он с энтузиазмом приветствовал меня: «Смотри, раб, которого ты знал, стал свободным человеком. В твоих словах заключалась великая мудрость. Моя торговля и прибыли растут с каждым днем. Жена не нарадуется моим успехам. Она была свободной женщиной, племянницей моего хозяина. Ей очень хочется переехать со мной в другой город, где никто не узнает, что когда-то я был рабом. И тогда наши дети не будут испытывать горечи за отцовские несчастья. Работа стала моим лучшим помощником. Она помогла мне вернуть уверенность в себе и былое умение торговать».

Мне было радостно слушать его и вдвойне приятно, что я хотя бы чем-то отблагодарил его за моральную поддержку, которую он когда-то оказал мне.

Как-то вечером Свасти пришла ко мне в глубокой печали: «Твой хозяин в беде. Я боюсь за него. Несколько месяцев тому назад он проиграл много денег. Ему уже нечем платить за зерно и мед. Он не платит ростовщику. Кредиторы в бешенстве и угрожают ему». Я был беспечен. «К чему нам переживать из-за его глупостей? Мы же ему не опекуны». — «Глупый мальчишка, ты же ничего не понял. Ростовщику он отдал тебя в залог. По закону тот может потребовать тебя к себе и продать. Я не знаю, что делать. Он ведь хороший хозяин. Почему? Почему именно с ним произошла такая беда?»

Опасения Свасти оказались небеспочвенны. Когда утром следующего дня я выпекал хлеб, явился ростовщик с человеком по имени Саси. Тот оглядел меня и сказал, что я вполне гожусь.

Ростовщик не стал ждать, когда мой хозяин вернет долг, и велел Свасти передать ему, что он забрал меня. С единственной котомкой на спине и кошельком, болтавшимся на поясе, я был уведен из пекарни. Меня, словно дерево, вырвали с корнем из благодатной почвы моих надежд и швырнули в бурлящее море. Вновь игорный дом и пиво стали причиной моих несчастий.

Саси был грубым и неотесанным. Пока он вел меня через весь город, я рассказывал ему о той работе, что выполнял для Нана-наида и которую мог выполнять и для него. Его ответ не вселил в меня надежды: «Мне не нравится эта работа. Мой хозяин этого не любит. Царь приказал, чтобы он отправил меня на строительство Великого канала. Хозяин велел Саси купить рабов, которые могли бы много работать и завершить строительство как можно скорее. Только разве можно быстро сделать большую работу?

А теперь представь себе пустыню, где не растет ни деревца, лишь низкий кустарник, а солнце так палит, что вода в наших мешках становится кипятком и пить ее невозможно. Представь и ряды мужчин, которые заходят по пояс в котлован и корзинами выносят из него жидкую грязь. И так с рассвета до темноты. Представь пищу в открытых корытах, которую нам приходилось есть, как свиньям. У нас не было ни навесов, ни соломы в качестве подстилок.

Вот в такой ситуации оказался я. Я схоронил свой кошелек в тайнике, слабо надеясь на то, что когда-нибудь смогу откопать его.

Поначалу я работал с желанием, но через несколько месяцев почувствовал, что готов сломаться. И вот тогда-то меня и свалила лихорадка. Я потерял аппетит и едва мог впихнуть в себя немного мяса и овощей. По ночам я мучился от бессонницы.

Одолеваемый жалостью к себе, я задавался вопросом: «Может, прав был Забадо — не стоит так надрываться на работе?» Но потом вспоминал его, согбенного и измученного, и понимал, что его план был не лучше.

Я вспоминал Пирата и думал, что, может быть, лучше протестовать и драться. Но встававшее перед глазами окровавленное тело убеждало в том, что и это не выход.

Потом я вспомнил свою последнюю встречу с Мегиддо. Его руки были покрыты заскорузлыми мозолями от тяжелой работы, но на душе его было светло, а на лице было счастье. Да, его план был лучшим.

Но ведь я работал не меньше, чем Мегиддо. Пожалуй, даже больше. Тогда почему же моя работа не приносила мне счастья и успеха? Что принесло счастье Мегиддо? Неужели я обречен всю жизнь работать не покладая рук, не получая ни счастья, ни успеха? Все эти вопросы теснились в моей голове, и я не находил ответа на них.

Несколько дней спустя, когда мне казалось, что уже наступил предел моей выносливости, а вопросы по-прежнему оставались без ответа, за иной прислал Саси. От моего хозяина пришло послание, в котором меня просили вернуть в Вавилон. Я откопал свой заветный кошелек, надел на себя жалкие лохмотья, некогда служившие мне одеждой, и отправился в путь.

Всю дорогу все те же мысли вихрем носились в моем воспаленном мозгу. Они не давали мне покоя, я ощущал себя песчинкой, которую ураганом несет в неизвестном направлении. Неужели мне предстоит новое наказание неизвестно за что? И какие новые беды и разочарования поджидают меня?

А теперь представь мое изумление, когда, въехав во двор хозяйского дома, я увидел Арада Гула, который ожидал меня. Он помог мне спуститься с коня и обнял, как брата, с которым был в долгой разлуке.

Я пошел было следом за ним, как и подобает рабу идти за своим хозяином, но он остановил меня. Положив руку мне на плечо, он сказал: «Я всюду искал тебя. И когда надежда уже почти оставила меня, встретил Свасти, которая и рассказала мне о ростовщике. Тот направил меня к твоему хозяину. Мы с ним долго торговались, он назначил непомерно высокую цену, но ты стоишь ее. Твоя философия и твои начинания вселили в меня веру в успех». «Это философия Мегиддо, не моя», — перебил я его. «Мегиддо и твоя. Благодаря вам обоим мы отправляемся в Дамаск. Ты мне нужен как партнер. Вот видишь, в одно мгновение ты стал свободным человеком!» — воскликнул он. Сказав это, он достал из кармана своего платья глиняную дощечку, на которой я был записан как раб. Подняв ее высоко над головой, он разломил ее на мелкие кусочки, которые упали на камни. А потом долго растирал их подошвами своих туфель, пока они не стали пылью. Слезы благодарности наполнили мои глаза. Я понял, что я самый счастливый человек в Вавилоне.

Вот видишь, в самые тяжелые моменты моей жизни работа стала для меня лучшим другом. Желание работать избавило меня от участи тех несчастных, которые были посланы на строительство стен. И оно же произвело впечатление на твоего деда, который выбрал меня своим партнером.

И тогда Хадан Гула спросил:

— Работа — и есть секрет богатства моего деда?

— Это был единственный секрет, которым он обладал на момент нашего знакомства, — ответил Шарру Нада. — Твой дед любил работать. Боги оценили его усилия и щедро вознаградили.

— Теперь я начинаю понимать, — задумчиво произнес Хадан Гула. — Работа привлекала к нему много друзей, которым нравилось то, что он делает. Работа принесла ему все почести, какими он был окружен в Дамаске. Работа принесла ему все блага, которыми я когда-то пользовался. А я думал, что работа — это удел рабов.

— Жизнь богата удовольствиями, — заметил Шарру Нада. — Но каждому удовольствию свое место. Я рад, что работа предназначена не только для рабов. Иначе я был бы лишен самой большой радости в жизни. Мне многое доставляет удовольствие, но с работой ничто не сравнится.

Шарру Нада и Хадан Гула подъехали к массивным бронзовым воротам Вавилона. При их приближении стражники почтительно приветствовали уважаемого гражданина. С высоко поднятой головой Шарру Нада провел свой длинный караван сквозь ворота и направил вверх по городской улице.

— Я всегда надеялся, что стану таким же, как мой дед, — признался ему Хадан Гула. — Но никогда прежде я не задумывался над тем, каким же он все-таки был. Вы открыли мне глаза. Теперь я понимаю, что люблю его еще больше, а мое желание стать таким, как он, окрепло, как никогда. Боюсь, я никогда не смогу отплатить вам за то, что дали мне ключ к успеху. Я начну строить свое богатство, как мой дед, — ив этом будет смысл моей жизни, а не в украшениях и дорогих платьях.

С этими словами Хадан Гула снял с ушей свои серьги, а с пальцев — кольца. И, придержав коня, почтительно пропустил вперед хозяина каравана....

Изменено пользователем Владимир К
Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Антон Тихолоз(С)

УХОДЯ...

- Умер!..

Неожиданный возглас матери смутил меня. Встав из-за компьютера, я отправился на кухню. Пока шел, прозвучало снова:

- Умер!..

Газовик, вызванный для ремонта нашей водогрейной колонки, узнав о твоей смерти, стоял посреди кухни немного растерянный и смущенный.

- Давно?

Мать отвернулась, делая вид, что ищет что-то на кухонном столе. Ответил я, произнес заученную наизусть дату твоей смерти:

- Девятнадцатого мая.

Газовик кивнул. Помолчал.

- Ну, я думал, сейчас его встречу, - сказал он задумчиво. - Как увидел в списке вызовов его фамилию...

- Ты его знал, что ли? - спросила мать.

- Ну, как знал... Работали вместе на авиационном. - Снова помолчал неловко, глядя выжидательно на мать. - А что с ним было?

Мать не ответила. Я знал, она очень не любит говорить о твоей смерти, однако соседи именно ее расспрашивали, как все случилось. Мне же почему-то постоянно хотелось об этом рассказывать, но у меня слушателей не находилось.

- Рак легких, - сказал я.

- Сын, что ли? - спросил газовик.

- Да, сын...

Газовик мгновение смотрел на меня внимательно, наверное, искал черты сходства с тобой. Потом подошел к колонке. Снял жестяной защитный кожух, бегло осмотрел нехитрую механику, газовый вентиль, горелка, закопченный змеевик. Тебе все это лучше знать, ты же столько раз чинил ее, нашу несчастную водогрейную колонку. Помнишь, как мать всю жизнь ненавидела ее за шум, что она издавала при работе, за тонкую струйку истекавшей из нее воды, чуть теплой в холода, зато страшно горячей в жаркую погоду? Помнишь, как мать мечтала жить в квартире с горячим водоснабжением, чтобы открыл кран - и горячая вода потекла? Ее мечта так и не сбылась: вы всю жизнь прожили в этой квартире. Тебя так и вынесли из нее в гробу, как перед этим вынесли мою бабку, твою тещу. Как, несомненно, вынесут и ее, твою жену, а мою мать.

- Да здесь, по-моему, все нормально...

Газовик открыл воду, вытащил из кармана зажигалку, зажег газ. Раздался привычный шум, еще более громкий из-за того, что был снят кожух.

- Вот, все она греет...

Газовик бережно, будто к телу любимой женщины, приблизил руки к закопченному радиатору, чтобы ощутить исходящее тепло.

- Нет, ничего она не перегревает...

Я стоял и не уходил, решив, что теперь остался за главу семьи вместо тебя, значит, должен следить за всем, что происходит. Я смотрел на руки газового мастера, чистые, но загрубевшие рабочие руки с пожелтевшей кожей, на безымянном пальце тускло желтеет тонкое обручальное кольцо, кончики больших пальцев чуть загнуты назад. Смотрел и думал, что этот человек благополучно женат, у него хорошая работа, в Горгазе, я знал, зарплаты высокие, и жизнь этого твоего друга, в отличие от многих, хорошо устроена.

У тебя всегда было много друзей, это было частью твоей жизни помимо семьи; ни мать, ни тем более я не знали всего количества твоих знакомых. Когда мы с тобой шли по улице, ты то и дело останавливался, чтобы поздороваться, перекинуться с кем-нибудь парой слов. В доме на Пролетарке, который ты строил последние годы, да так и не успел достроить, обычно собиралась компания. В кирпичном сарае ты установил старый обшарпанный стол, сиденья устроил из старых ящиков или стопки кирпичей. Заходя в сарай в середине дня, я находил на столе пустую бутылку, остатки закуски. Иногда заставал и людей - всякий раз почему-то новых, незнакомых мне.

Ты любил выпить, но алкоголь не был для тебя самоцелью. Главное - разговор.

Я много раз видел, с какой легкостью ты сходишься с людьми, как просто и естественно возникает у тебя беседа, незамысловатая, но приятная...

Однако все твои друзья куда-то делись после твоей смерти. На первых поминках мы еще видели некоторых. На девять и сорок дней приходила твоя родня, которую при твоей жизни мать не любила и знаться с ней не хотела. А на полгода не пришли даже они. Полгода отмечали я, мать и ее, а не твои знакомые...

Я все реже и реже наезжаю домой. Столичная жизнь затягивает, а дома... Что мне делать дома?

Мать обычно встречает меня у двери, мгновение внимательно вглядывается в лицо, потом крепко обнимает и целует в щеку. Быстро и настойчиво. Я покорно терплю. Потом я прохожу в квартиру, стараясь не замечать запаха немытого старческого тела. Кладу свой чемодан, достаю из него вещи... Гостинцев из столицы я не вожу, только самое необходимое, что нужно в дороге, да еще грязное белье, да старый тормозной ноутбук, чтобы и дома продолжать работать. Потом иду завтракать.

А на кухне у нас все такой же беспорядок. Стол заставлен кастрюлями, валяются корки старого хлеба, на замызганной сковороде - сушеные тыквенные семечки. Садишься есть, а тарелку хоть на колени ставь. Приезжая домой, я стараюсь не замечать всего этого, делаю вид, что так оно и должно быть.

У матери щеки покрывает сетка мелких морщин - их не было до того, как ты умер. Седые волосы растрепаны, торчат в разные стороны... Вечера напролет работает телевизор. Лежа на диване, мать издалека вглядывается в мерцающий экран, больше слушает, чем смотрит. Зрение у нее стало совсем плохим.

У нас теперь рыжий кот. Он появился уже после того, как ты умер. Мать долго отказывалась брать его, говорила, рыжих у нас никогда не бывало. Я отвечал: вот, теперь будет. Кот оказался ласковым. Когда мать лежит на диване, бессмысленно глядя в окно, он ложится к ней на подушку, тычется носом ей в лицо, обнимает лапами за шею и остается так подолгу, мурлычет.

Но он совершенно не переносит слез и с силой кусает мать за морщинистую щеку, когда она начинает плакать.

Мать говорит, что вечерами ходит в соседний скверик поболтать со старухами. Иногда знакомится там с самыми неподходящими людьми. Привела однажды цыган, прямо в квартиру. Хорошо еще, что я в тот момент был дома. Из своей комнаты слышал невнятную, но настойчивую речь, от которой мать вдруг зарыдала. Тогда я ринулся в прихожую, крикнул, чтобы убирались вон. Они выскочили прежде, чем я успел толком разглядеть их.

Когда уезжал, предупредил мать не водить в квартиру кого попало.

Я был у тебя на могиле. Сдуру выбрал праздничный день, когда по кладбищу шляются толпы народа, а перед входом длинная вереница продающих цветы.. Ни за что больше не пойду на кладбище в праздник!

Шел и волновался, что не найду твоей могилы. Я ведь только раз проезжал здесь на похоронном автобусе, помню, что остановились тогда за поворотом на кособокой площадке рядом с обрубком старого дерева, от него через заросли вишневого кустарника вела узкая тропинка.

Долго плутал среди крестов и оград, притиснутых друг к другу, иногда ногу поставить некуда. Читал надписи. Но они были все не те, не те...Неподалеку на лавочке сидели, широко расставив ноги, родственники какого-то усопшего: багровые лица, грубые, громкие голоса. Они видели, как я беспомощно брожу между могилами, улыбались. Уж они-то точно знают, где лежит их близкий человек! Со стыда хотелось провалиться сквозь землю...

Наконец увидел: "Тихолоз Павел Иванович", даты, - и почувствовал точно укол в сердце. Было почему-то больно видеть твое имя написанным вот так, на могильном кресте. Я машинально поднес ладонь ко лбу и стоял так, пока не понял, что поза у меня глупая, театральная. Тогда я опустил руку.

У тебя на могиле даже присесть негде, ни скамейки, ни просто пенька. Глинистая желто-коричневая земля потрескалась, из нее торчат жалкие чашечки искусственных цветов. Ни намека на могильный холмик. Ровное, плоское место.

Я помню, как ты ухаживал за могилами своих родителей. Ты ходил на кладбище каждый год весной, аккуратно на пасху. Ходил, за исключением последней твоей весны, когда ты сам был уже скорее на том, чем на этом свете.

Однажды ты взял меня с собой.

Помню, был неяркий, но теплый весенний день, снег давно стаял, и земля успела подсохнуть. Мы долго шли пешком по полевым дорогам к небольшому расположенному в тихой лесной лощине кладбищу. Я со страхом представлял, как вот сейчас, за поворотом, откроются первые могилы. Мне было лет двенадцать тогда. И кладбищ я боялся страшно, так что один вид скопления разноцветных надгробий вызывал дикий, с замиранием сердца ужас. Когда, очень редко, приходилось идти мимо кладбища, я весь напрягался, мне казалось, что одно неосторожное движение, одна только неверная мысль может вспугнуть тех, кто лежит под спудом земли, и произойдет нечто непостижимое, страшное. Мне и кошмары-то всегда снились про кладбище - будто брожу по знакомым, привычным местам, а там, куда ни глянь, везде могилы, могилы...

В тот день мой страх так и остался где-то в глубине души, не выплеснувшись наверх. Думаю, это потому что ты был рядом со мной.

Ты легко нашел могилу, пройдя по какой-то хорошо тебе знакомой тропинке между надгробий. Постоял немного, глядя сосредоточенно на черный крест. Я не понимал и смотрел на тебя вопросительно: ты как будто не знал, что дальше делать. Потом открыл оградку, вошел внутрь. Мне было нестрашно пойти следом за тобой.

За могилой ты ухаживал тщательно. Выпалывал степную траву, выросшую за прошедший год, подправлял надгробие. Руками загребал жирный чернозем, ласкал и гладил могильный холм, словно живое человеческое тело.

Потом, придя на кладбище один, я пробовал найти могилу твоих родителей. Мне казалось, что помню тропинку, по которой мы тогда шли: стоит только завернуть направо за угол, она там и окажется. Но справа я обнаружил целый лабиринт тропинок, и сколько ни бродил по ним, ничего не нашел. Ты один из всей семьи знал туда дорогу. Теперь, я думаю, туда никто не ходит, и могила заросла травой...

Мать то и дело принимается плакать: "Ведь он же давно, года два болел! Только он не говорил никому..."

Что ж, это был твой принцип - никогда никому не жаловаться. Я помню, как ты говорил необычно строгим для тебя тоном: "Никогда никому не жалуйся!" Я только теперь понял, насколько ты был прав. Жалующихся всегда презирают...

Мы с матерью этого не знали и жаловались всем подряд. Или, может быть, все-таки знали, но почему-то верили, что люди добры, они посочувствуют... Ты, лучше нас знавший людей, никогда этому не верил. И никогда не жаловался. Не обращал внимания на боли и странную слабость во всем теле. Твоя немного кичливая фраза: "У меня ничего не болит!" - ты часто повторял ее...

Вместе с матерью ты поехал к старшему сыну в Германию, потому что тому очень хотелось вас видеть. Ради него вы выдержали трое изматывающих суток в автобусе - я, ездивший в автобусе лишь 16 часов до Москвы, догадываюсь, каково вам пришлось. Ты рассказывал, как мучилась в дороге мать, но про себя молчал. Зато, отлежавшись, мать занялась привычными домашними делами. А ты слег. И через три месяца умер от страшной болезни.

Дождь моросил весь день, но к вечеру перестал. И я попросил тебя пойти вместе со мной погулять. Ты редко когда отказывал, если только приходил домой усталый, или выпив после работы... Тогда я и сам тебя ни о чем не просил.

Мы шли по тротуару, старательно обходя лужи, рядом шумела улица. Было пасмурно, сыро и как-то очень приятно тепло; вперемешку с выхлопными газами пахло прелыми тополиными листьями.

Я рассказывал, что на переменах мои одноклассники гоняются по коридорам друг за другом, иногда подбегают ко мне, хватают сзади, разворачивают и прячутся за моей спиной. Однажды развернули так резко, что я чуть не упал.

- Мне уже опостылело, что они так гоняются... - закончил я.

Словечко "опостылело" я вычитал в учебнике истории: рабочим что-то там опостылело, я уж не помню теперь, что. Это "опостылело" мне нравилось.

Ты сказал, что должны же быть одноклассники, с которыми я общаюсь.

- Нет... Там нет людей, которые мне могут что-нибудь дать...

- Но почему же сразу дать? - возразил ты чуть раздраженно. - А ты подумал, что они сами могут взять от тебя?

Я не ответил. Я считал себя слишком умным для компании моих сверстников и держался от них в стороне.

Некоторое время мы шли молча, потом я стал пересказывать тебе вычитанное из Словаря юного химика... Этот Словарь ты мне подарил, он вскоре стал моим любимым чтением.

- Если взять кусочек сухого льда, положить его на мраморный стол, потом взять кастрюлю с водой, поставить ее на этот кусочек, то будут раздаваться звуки. Лед будет таять, и пар будет приподнимать кастрюлю. А сухой лед, это знаешь, что такое? Сухой лед, это замерзший углекислый газ. А ты не знаешь, где его можно достать?

Ты промолчал, и мне пришлось повторить свой вопрос. Тогда ты спросил, зачем мне сухой лед. Я не удивился: вы оба, и ты, и мать, часто пропускали мимо ушей мою детскую болтовню.

Много лет спустя я понял: не вникая в смысл слов, ты как музыку слушал звучание моего голоса. Ты любил, как звучат детские голоса. У наших соседей по даче был маленький сын, и ты однажды обратил мое внимание, как он то и дело переспрашивает: "А?" Это и в самом деле звучало по-детски чисто, нежно, невинно. Красиво...

Нет, живется мне в Москве неплохо. Каждый день езжу в институт на метро. Помнишь, был в нашем городе фирменный рыбный магазин "Океан", его теперь переделали в обычный супермаркет? Помнишь огромную холодильную витрину посреди зала? Ее искристые бока цвета морской волны, хромированные узорчатые перила... Эта витрина изображала море, в котором лежали на морозильных сетках замороженные рыбины. Каждый раз, оказываясь с матерью в этом магазине, я воображал, что его витрина и есть метро, как в Москве.

Теперь-то я знаю, каково метро на самом деле.

По отделанным мрамором переходам толпами ходят люди. Кто сказал, что в Москве все бегают? В Москве еле передвигают ноги: чем гуще толпа, тем ленивее она движется. Плетется по переходам. Скапливается у эскалаторов. Сталкивается на лестницах. Путается под ногами. Коленями будто бьешься о твердую бетонную стену. Каждый встречный гонит впереди себя волну раздражения. В вагоне адский шум. Втискиваешься в него, разгоряченный ходьбой, с холода улицы в тепло подземелья, чувствуешь, как по спине скатываются крупные капли пота. Из метро выбираешься насквозь мокрым.

Но на метро удобнее всего ездить в институт. Там с нами нянчатся как с маленькими детьми: ректор ходит по коридорам и студентов в верхней одежде отправляет раздеваться в гардероб. В деканате из-за каждой пропущенной пары разборка. На самом деле, это очень кстати: сидишь на скучной лекции, и кажется, что это кому-то нужно.

С тоской думаю о предстоящих каникулах. Все разъедутся по домам наслаждаться свободой и бездельем, и я поеду домой. Буду сидеть с матерью в опустевшей квартире, утром пытаться что-то писать, днем в одиночестве бесцельно бродить по городу. Тосковать; считать дни до начала нового учебного семестра.

Ко мне заходят, только чтобы занять денег. Готовя пьянку, ходят по всем комнатам, собирают на бутылку. Иногда я даю. Иногда мне возвращают долг. Но часто я вру, что денег в данный момент нет, так что заходят ко мне все реже. Только когда все варианты уже исчерпаны и к другим уже заходили.

Первое время я жил в комнате один и делал все, что хотел. Вставал в четыре утра и писал бульварный роман, потом мне за него заплатили какие-то гроши. Вечера напролет читал книжки. Прислушивался к доносящейся из коридора полифонии мужских и женских голосов, переходящих в смех, а иногда в пение. Читая книгу, старался о них не думать.

Со второго семестра ко мне подселили соседа. Я сначала был в ужасе, думал, как он стеснит меня. Оказалось, ужились мы превосходно. Сосед оказался человеком тихим; как и я, читает книжки вечера напролет. Но, в отличие от меня, к нему заходят люди, так что иногда можно принять участие в чужом трепе. И я стал лучше, спокойнее спать по ночам. Просто потому что рядом появился другой человек...

Наш класс повезли на экскурсию в краеведческий музей на большом автобусе с мягкими сиденьями - туристическом, как мы говорили. Когда проезжали мимо завода, на котором ты работал, я вдруг увидел, как из переулка, ведущего к воротам, выворачивает твой грузовик. Ты сидел за рулем и внимательно смотрел вперед, на дорогу. Мне вдруг захотелось показать всем, что ты едешь на этой машине, поэтому я вскочил, потянулся к открытому окну автобуса, закричал: "Папа! Папа!" Меня, разумеется, тут же осадили. Вечером я рассказал тебе про это происшествие. Ты отвечал, что за день выезжал с завода несколько раз, но ничего не заметил.

Потому что в нашей семье не хватало денег, потому что мне требовались средства для очередной бессмысленной попытки поступить в Москву, ты снова пошел работать. Устроился на завод на тяжелое, требующее физической силы производство. Тебе было 69 лет тогда. Ты говорил, что молодые от этой работы стонут. Ты работал вместе с молодыми.

Ты и выглядел моложе своих лет. Когда ты уже вышел на пенсию, тебе на вид давали лет сорок. Ты очень редко болел, почти никогда не простужался. Это мать все время ныла: то у нее бок болит, то насморк.

У тебя была замечательная осанка. Хотя спортом ты, кроме как в армии, никогда не занимался. Я часто любовался украдкой, как ты стоишь, стройный, несмотря на возраст, как красиво вздулась пузырем летняя рубашка у тебя на спине. Только последней осенью, перед самым вашим отъездом в Германию, я случайно увидел из окна, как ты идешь, ссутулившись, неровной стариковской походкой. Сослепу я сначала не узнал тебя. Потом удивился и немного смутился. Но все равно, решил не придавать этому значения.

Дом на Пролетарке ты решил строить потому, что в старом, стоявшем на его месте деревянном доме случился пожар, он выгорел изнутри. Я и мать были против этого строительства, но ты и твой старший сын и слушать не хотели... Ты настойчиво повторял: "Я должен восстановить родительский дом!"

Ты размахнулся широко, соорудил большую мансарду - потом оказалось, что мощности газового котла на два этажа не хватает. Выстроил сарай из кирпича, затем гараж; хотел еще и баню, но не успел. Мать ехидствовала: стройка коммунизма... Потом стало не так смешно. Ты ведь потому и умер, что надорвался, пытаясь работать на заводе, строить дом, еще и выпивать с друзьями. Мать до сих пор уверена: проклятый домик сгубил тебя.

Я не очень-то помогал тебе. Лишь иногда приходил, чтобы разобрать старый деревянный сарай, или выкопать траншейку под фундамент, или сложить в штабель только что привезенные кирпичи. Старший брат тоже вскоре уехал в Германию. Дом ты строил практически в одиночку. Сам клал стены, и они вышли ровными и прочными, сам штукатурил, сам прибивал доски. Лишь в последние месяцы, когда ты уже не мог ничего делать, мы наняли строителей, и они надули мать безжалостно, взяли деньги вперед и уехали, ничего не сделав.

Ты говорил: "Дом - это капитал! Погодите, вы еще передеретесь из-за него!"

Мы не передрались. Потому что оформлять дом по всем инстанциям оказалось долго и хлопотно, мы с братом только и думали, на кого бы это дело спихнуть. Спихнули на мать, конечно... На кого же еще?

Мать рассказала как-то, что в оставшейся после тебя записной книжке обнаружила те же самые номера телефонов, что ей давали, отправляя по разным инстанциям - водоканал, горгаз, БТИ... Ты сам пробовал этот дом оформить. Но тебе не хватило ни сил, ни времени. Нам, однако, ты не сказал ни слова!..

В конечном счете, ты все же оказался прав. Потому что, достроив дом, мать пустила в него квартирантов. Они платят не так уж много, наш дом далеко от центра города. Часть этих денег мать высылает мне, на них я живу здесь, в Москве.

Ты чуть ли не каждый вечер приходил домой полупьяный. Соседки на Пролетарке злились на тебя, говорили, ты устроил в своем недостроенном доме притон для алкашей. Каждый раз по возвращении домой случался у тебя с матерью скандал.

Мне теперь кажется, что она ругала тебя скорее из принципа - не так уж много денег ты пропивал. Я просто видел: чтобы опьянеть, тебе было достаточно стакана дешевого красного вина. Опьянев, ты становился добрым. Глупо улыбаясь, садился на диван, медленно раздевался. Даже на брань и проклятия матери ты обычно отвечал вяло, без удовольствия.

Потом ты ложился спать. Я, возвращаясь вечером, чаще всего заставал тебя уже в постели. Иногда во сне ты начинал метаться и стонать - этому я не удивлялся, потому что к тому времени уже вычитал в одном немецком романе, что пьяный сон очень беспокойный. Специфически беспокойный...

Ты вдруг начинал колотить руками по подушке, словно дрался с кем-то. Иногда кричал, ругался. А временами издавал странный, непонятный, как бы стонущий звук, от которого становилось зябко. Как-то я подошел к твоей постели и увидел, как ходят у тебя скулы. Ты скрежетал зубами...

Часто, скомкав одеяло, ты оставался лежать раздетым. Замерзнув, ты в голос начинал звать маму - мою бабку, умершую, когда мне исполнился год. Ты кричал: "Мама! Укрой меня!" Еще ты пытался дуть на руки, чтобы согреться.

Наутро мать сообщала тебе, как ты себя вел во сне, призывала меня в свидетели. Ты, похоже, и мне не особенно верил.

Я знал уже тогда, что есть примета: если кто-то во сне зовет умерших родителей, значит, жить ему осталось недолго. Тогда я думал: вот бред! Как же это ты, такой крепкий, такой здоровый, умрешь? Все эти народные приметы, конечно, красивые и поэтичные, вот только не сбываются никогда...

Когда ты умер, я не чувствовал ничего, продолжал жить, как и прежде - только уже без тебя. И не верил матери, когда она говорила, что временами я начинаю стонать по ночам. Думал, она врет. Но однажды случилось мне проснуться посреди ночи внезапно, точно вынырнуть на поверхность из какого-то очень легкого, незамысловатого сна - и вдруг понял, что только что стонал, коротко и часто. Я сразу же заснул снова. И на другое утро чувствовал себя как обычно.

Помню, мать однажды прибежала домой в сильном возбуждении и рассказала, что заходит она в местный ресторан, а там за столиком сидишь ты, рядом какая-то баба, у нее в руках сигарета, и ты подносишь горящую спичку, прикурить. Увидев мать, ты шкодливо заулыбался, забормотал: "Ой, мать, мать..." Мне показалась тогда, что она вовсе не потрясена, не огорчена и не расстроена этой твоей изменой. Наоборот, ей было приятно, что на тебя еще заглядываются бабы. Тем более что тебя удалось отвоевать обратно.

У тебя, наверное, были любовницы. Мать рассказывала, что до свадьбы у тебя их было пять. Или это только те, про которых ты решил сознаться?

Из-за дома на Пролетарке часто возникали ссоры, и однажды мать вдруг упрекнула тебя, что ты строишь этот дом не для нас. И я, следуя ее примеру, тоже сказал, что не иначе, есть у тебя вторая семья где-то на стороне. И был озадачен результатом: ты вовсе не протестовал, не заявил сразу, что мы с матерью оба дураки, но сидел молча и казался смущенным.

Примерно месяц спустя после твоей смерти мать, вернувшись с кладбища, рассказала, что на твой крест кто-то повесил венок, у которого на ленте надпись: "Дорогому дедушке от внука..."

Только один твой сын женился, и у него дочь - твоя внучка...

Мать решила, что венок попал на твой крест по ошибке.

Со мной ты только один раз говорил о женщинах, это было, еще когда я учился в школе. Вечером затемно мы вдвоем возвращались из твоего дома на Пролетарке, и ты неожиданно спросил, нравится ли мне кто из одноклассниц, или они мне все безразличны. Обычно я ни с кем не говорил на эту тему. Но ты спросил так доверительно... И я, сильно смущаясь, рассказал, что мне очень нравится смотреть на одну одноклассницу, когда она отвечает у доски. Ты спросил, пробовал ли я с ней объясниться. Я растерянно молчал, потому что свою влюбленность таил в первую очередь от объекта любви. А ты, не дожидаясь ответа, стал объяснять, что женщины ведь очень хорошо чувствуют, как ты к ним относишься, и если какая тебе понравилась, она это заметит сразу же.

Потом я и сам убедился: женщины действительно понимают в нас, мужиках, гораздо больше, чем понимаем в себе мы сами. Другое дело, что кроме этого, они не понимают больше ни в чем.

В Москве, кстати сказать, очень много курят. И пьют. Пьют как будто не потому, что очень хочется, а потому что так положено среди поэтов и писателей. Один старшекурсник из Азербайджана так и выразился: в Москве, говорит, какой-то культ алкоголя...

Одна девушка спрашивала меня, пахнет ли от нее табаком. Я ответил: пахнет. Как от сорокалетнего мужика. И предположил, что у нее, наверное, уже зависимость - она и не спорила. Я хотел сказать ей в утешение, что видел, как умирают от рака легких, это совсем не больно; в легких нет нервных окончаний, там нечему болеть... Я хотел это сказать, но не успел: она упорхнула к другой компании, наверное, сочла беседу со мной скучноватой.

Табачный дым преследует меня. В общежитии на лестнице курилка, по вечерам не продохнешь, на улицах все только и делают, что дымят. Выйдешь, там не воздух, а коктейль из выхлопных газов и сигаретного дыма. В Москве этим коктейлем положено дышать.

Помнишь, как надоедал ты нам с матерью своим курением?

В последний год ты пристрастился смотреть телевизор допоздна. Тебя, наверное, по ночам мучили боли... Не знаю - ты ведь никогда не жаловался.

Телевизор стоял у нас на кухне и нам с матерью ничем не мешал бы, - но, сидя перед ним, ты пил крепчайший чай и курил. У тебя были две большие пластиковые кружки, одна - покрытая коричневым налетом от чая, а другая - полная окурков, пепла и обожженных спичек. Когда ты курил, табачный дым из кухни шел в комнату, мать злилась. Однажды ночью я проснулся от криков - вы ругались грязно, страшно...

Потом, когда стало ясно, что ты серьезно болен и курить тебе нельзя, ты бросил сразу, не выкурил больше ни одной сигареты. Но что толку? Было уже поздно, болезнь зашла слишком далеко.

Твоего возвращения из Германии я ждал с нетерпением.

Я хотел поступать в университет на иняз. Я ведь понимал по-немецки практически любой печатный текст. Надо же было хоть как-то устраиваться в жизни.

В университете мне удалось найти преподавательшу, она согласилась заниматься со мной индивидуально. Я ходил к ней домой. Платил по сто рублей за урок, и каждый раз, принимая плату, преподавательша уверяла, что деньги для нее не играют никакой роли, тем более что деньги это совсем небольшие: школьные учителя берут по 60 рублей...

Нет, денег у меня было достаточно. Уезжая в Германию, вы оставили приличную сумму, ее я экономил, как мог: мы с кошкой похудели за те три месяца, пока вас не было.

С преподавательшей я немного болтал после каждого урока, не по-немецки, а по-русски, рассказывал о себе все подряд, не думая о последствиях. И разболтал сдуру, что нигде не работаю, своих денег у меня нет...

Преподавательша заявила, что дальше заниматься со мной не может. Она должна побеседовать с моими родителями, разрешают ли они мне учиться или нет.

Мне было 29 лет тогда. Но если человек говорит, что за него платят родители...

Преподавательша считала, что поступает исключительно порядочно.

В самый вечер вашего возвращения я рассказал все. Разумеется, я попросил тебя пойти и переговорить с ней. Мать была так измучена дорогой...

Мы поехали солнечным и холодным февральским утром. Преподавательша жила на улице, которая круто взбирается в гору, дома стоят террасами, и как местные жители ходят здесь в гололед, я ей-богу, не знаю.

Мы вдвоем поднимались по заснеженному тротуару. Ты всегда ходил в гору неспешно, основательно, и меня учил, что на подъеме главное - не сбить дыхание. Однако в тот день мне показалось, что ты как-то уж совсем никуда не торопишься. Ты задерживался возле ларьков, рассматривал выставленные в них колониальные товары. На маленьком тихом перекрестке вдруг остановился и ждал, пока проедет машина, хотя можно было успеть пройти впереди нее. Я досадовал, шел впереди тебя, пробовал даже подгонять...

Откуда я мог знать, что тебе осталось жить три месяца?

Мы, наконец, дошли. Взобрались на второй этаж. Хозяйка приняла нас, усадила на диван. Стала говорить, пространно и гладко, что считает, что шансы поступить в университет у меня есть, знания я показываю хорошие. Но моим родителям надо как следует подумать, есть ли у них достаточные средства. Обучение в университете - дело ответственное, требующее большого родительского внимания и немалых затрат.

Ты терпеливо ждал, пока она закончит. И потом сказал, что дело не в том, есть ли у нас деньги на учебу. Деньги у нас есть. Дело в том, согласна ли она меня учить. Это главное.

- А все, что надо, мы вам заплатим.

Ты пришел к этой преподавательше не для того, чтобы решать, заниматься мне немецким, или нет. Ты пришел просить, чтобы она со мной занималась.

Ты всегда относился ко мне немного как к маленькому: если я прошу игрушку, значит, надо мне ее купить. Даже если просимое стоит дорого.

Ты никогда не поучал меня, как надо жить, не читал нотаций. И ни разу не упрекнул за ненужные траты денег, за то, что я шесть раз ездил поступать в Москву, но так и не поступил. Ты ни словом не обмолвился, когда я, наладив отношения с издательством, решил всерьез заняться писательством и бросил немецкий.

Наверное, ты верил в меня. И полагал, я лучше знаю, что мне нужно.

Но ты так и не увидел, как в моей жизни стало хоть что-то налаживаться. Ты умирал, в то время как я писал свою первую детективную повесть. А когда из Москвы сообщили, что повесть принята к публикации, тебя уже десять дней как не было на этом свете.

Твоя болезнь поначалу походила на обычную простуду. Тебя мучил кашель. Однажды вечером ты вдруг сказал, что мерзнешь, наверное, простыл, и захотел принять горячую ванну. Это был твой способ борьбы с простудой: посидеть подольше в горячей воде. Как ты говорил, "надо пропариться".

Но сил самому зажечь газовую колонку у тебя не было. Я включил газ, отрегулировал, чтобы в ванну набиралась горячая вода. Ты встал, пошатываясь, словно спросонья, добрел, держась за стены, до ванной комнаты, попробовал струившуюся воду рукой.

Тем временем мать настойчиво расспрашивала тебя, что болит. Узнав, что ты мерзнешь, стала кричать: "Не надо, не мойся! Лучше ляг, полежи в постели..."

День был морозный, в квартире у нас было холодно. Газовая колонка, включенная на полную мощность, нагревала воду лишь чуть-чуть. Мне при простуде от купания всегда становилось только хуже. Потому я вместе с матерью отговаривал тебя, как мог. И ты вдруг сдался. Хотя обычно бывал на редкость упрям. Ты позволил увести себя прочь из ванной, уложить в постель. Я натер тебе грудь и спину согревающей мазью, накрыл одеялом. Ты сказал, что тебе стало легче. И заснул.

Соседи на Пролетарке, отгораживаясь от нашего участка, прикрепляли к стальной сетке забора листы от старых картонных коробок. Говорили: "Твой жук, Тихолоз, на нашу картошку лезет..." В остальном, впрочем, нормальные старики, отдали нам остававшуюся у них капустную рассаду...

Как-то сосед хвалился из-за забора, что он работал с сорок третьего года на заводе, ящик ему под ноги подставляли, чтобы до рычагов станка доставал.

- Я тогда ни одной книжки не прочитал!

Когда сосед ушел по своим делам, ты вдруг усмехнулся и сказал:

- А я, значит, не работал в войну!..

Ты сказал это как какую-то нелепицу, забавную, но, в принципе, не важную, не имеющую для тебя большого значения.

Я так и не выяснил, работал ли ты в военные годы, или нет.

Помню, ты как-то рассказывал, что в четырнадцать лет поступил учеником фрезеровщика на Зубострогальный завод. Четырнадцать лет тебе было в сорок четвертом. Но я видел твою трудовую книжку: стаж там начинался с сорок шестого. И опять же, откуда-то из подвалов памяти возникает вскользь кем-то сказанная фраза - будто бы тебя лишили двух военных лет стажа из-за драки, ты попал на полгода в тюрьму...

Подумать только, ты был бы по льготам причислен к ветеранам войны, если бы тебе удалось доказать твой реальный стаж. Но ты всегда так легкомысленно к этому относился... Проработав больше пятидесяти лет, не имел даже льгот ветерана труда. Ты поменял слишком много мест работы, чтобы считаться ветераном, в твоей трудовой книжке множество всяких записей. Это мать проработала всю жизнь на одном заводе, тридцать лет вставляла карточку пропуска в одно и тоже гнездо на проходной. Вот мать имеет звание "Ветеран труда".

Прежде я всерьез считал, что желание жить в человеке может пересилить смерть. Ну и что, что плохо себя чувствуешь? Надо все равно вставать, идти на улицу - хорошая прогулка на свежем воздухе в тысячу раз полезнее всяких лекарств. Только не оставаться в постели. Постель - как могила, пролежав сутки, больше из нее не выберешься. Надо во что бы то ни стало шевелиться, двигаться.

Я видел, насколько болезнь сильнее тебя.

Ты ли не сопротивлялся, не хотел жить? Оказавшись в постели, возмущался тем, что с тобой обращаются как с тяжелобольным...

Ты оброс щетиной, пока лежал в постели. Тебе это очень не нравилось, ведь обычно ты брился раз в два дня. И вот, ты решил побриться.

Добрался до ванной, открыл воду; меня попросил зажечь газ. Закрыл за собой дверь. Колонка оглушительно гудела, вода бежала, а ты все не выходил и не выходил оттуда. Так долго, что я забеспокоился. Вошел в ванную. Ты сидел, уронив голову на руки. Рядом на полочке лежала бритва.

Я отвел тебя, уложил в постель.

Больше ты не пытался побриться. Тебя и в гроб положили обросшим густой и жесткой как проволока седеющей бородой.

В детский садик вы с матерью водили меня по очереди, то ты, то она - он был расположен по пути вам обоим на работу. Мать водила меня чаще. Но мне больше нравилось, когда в садик отводил меня ты. Потому что с тобой мы сначала шли в небольшое кафе, ты покупал мне стакан чая и особенное местное печенье, которое делали только в этом кафе: маленькое, размером с пятикопеечную монету, но плотное, рассыпчатое, очень маслянистое и сладкое. Потом мы сидели за столиком с холодной дюралевой окантовкой, я поедал печенье, доставая его из пакета, запивал чаем. Разбухая во рту, печенье приобретало вкус семечек - очень хорошего подсолнечного масла, мне казалось, я выжимаю его прямо себе в рот. Это занятие меня увлекало, я все дольше затягивал процедуру чаепития. Однажды ты не выдержал и попросил меня поторопиться. Потому что опаздывал на работу.

Ты уходил от нас медленно, но неотвратимо. Мы с матерью лишь потом, когда ты умер, поняли это.

Сначала ты просто спал, и казалось естественным, что, тяжело заболев, человек хочет хорошо выспаться. Но вскоре выяснилось, что разбудить тебя становится все труднее.

Однажды мне понадобилось что-то в сарае на Пролетарке. Я разбудил тебя, спросил, который из огромных, с замысловатой бороздкой ключей, что нашел я у тебя в кармане, открывает этот сарай. Ты долго и удивленно смотрел на меня, бесцеремонно вытащенный словно из какого-то другого мира. Наконец, вроде бы понял. Мне показалось, что сначала ты действительно хотел все объяснить. Но ты нашел силы только пробормотать: "Оставь, я сам потом все сделаю", - и повалился, чтобы снова спать.

Мы тогда верили, что действительно - потом все сделаешь. Тебе только надо выспаться...

Но ты никак не мог выспаться, а все спал и спал. И просыпался все реже и реже. И просыпаясь, говорил все меньше и меньше. А потом и вовсе перестал говорить, но странными нечленораздельными воплями показывал ухаживающей за тобой матери, чего ты хочешь.

Поесть, однако, ты никак не хотел, мать кормила тебя насильно...

Я проснулся, за окном во всю сверкало ослепительное летнее утро; в квартире было тихо, только на кухне играло радио да позвякивала моющаяся посуда. Я кинулся к твоей постели и, найдя ее пустой, чуть не разревелся - ведь накануне вечером ты обещал взять меня с собой... А ты, наверное, ушел, пожалев меня будить.

На кухне горел свет, а в звуки радио контрапунктом вплетался голос матери. Я кинулся туда.

Ты сидел одетый за столом и завтракал. Я стал рядом и смотрел, как ты отделяешь ножом кусок масла, укладываешь его на хлеб и откусываешь, запивая чаем. Это была твоя манера: ты никогда не намазывал маслом весь ломоть, а клал кусочек, только чтобы откусить.

Мать сказала:

- Давай иди умывайся, одевайся. Отец сейчас сходит за машиной и вернется...

Я смотрел на тебя, жующего хлеб. И сказал, что хочу с тобой.

- Ну, куда ты с ним пойдешь? Ты же еще не завтракал!

Но я не хотел завтракать. По утрам мне было противно даже смотреть на еду.

Я повторил, что хочу с тобой.

Ты внимательно посмотрел на меня, потом кивнул:

- Ладно, иди собирайся.

Потом ты ждал меня, стоя в коридоре, пока я в спешке надевал штаны, летнюю майку. В то утро я так и не позавтракал.

Ты иногда приезжал домой на своем грузовике посреди рабочего дня, привозил что-нибудь из продуктов. Я просился взять меня с собой тогда... Ты обычно не отказывал. Мы доезжали до ворот твоего завода, здесь ты меня высаживал.

В гору твой грузовик забирался медленно, даже с пустым кузовом, а груженый, он и вовсе тащился еле-еле, кажется, пешком можно обогнать. По каменистой грунтовке грузовик трясся отчаянно, иногда на каком-нибудь особенно крутом ухабе подскакивал и встряхивал нас обоих так, что временами мы ударялись головой в потолок кабины.

Сидя рядом с тобой, я смотрел, как ты своими крепкими, загорелыми до черноты руками с короткими толстыми пальцами держишь руль, переключаешь скорость, как аккуратно, бережно выжимаешь педали. Я млел от восторга, восхищение комом подкатывало к горлу. Однажды ты заметил это и ласково потрепал меня по коленке.

В тот день ты отвозил на дачу всякое барахло, захламлявшее сарай. Пока ты с матерью занимался всякими хозяйственными делами, я сидел в кабине, играл. Напрягаясь изо всех сил, пытался крутить руль, удивляясь, как туго он поддается. Я не понимал, как же тогда крутишь его ты, хотя ты мне объяснял, что как раз на ходу руль вращается свободно. Впрочем, я также не понимал, как можно доставать ногами до педалей. Я вообще многого не понимал в детстве, и твой допотопный грузовичок казался мне прекраснейшим автомобилем на свете.

В тот день мы много ездили по городу. Заехали под конец в дом одного из твоих бесчисленных знакомых. Остановились у ворот, раскрыли борта. Ты ушел с хозяином, а я от скуки залез в кузов, смотрел вокруг, машинально ковыряясь в носу, - пока не расковырял до крови. Это ты увидел и очень смеялся. Говорил, я до того накатался на машине, что даже кровь из носу пошла.

Тут в Москве страшный трафик. Машины едут сплошным потоком, на хорошей скорости и бампер к бамперу. Мне рассказывали, что один человек, купив машину, первые недели ездил постоянно в холодном поту. Потому что вокруг машины дорогие, стукнешь такую, потом век не расплатишься...

Тут на моих глазах столкнулись огромный черный "Мерседес" и красная, размером поскромнее "Тойота". Из-под колес аж дым пошел. А на асфальт дождем полилась тормозная жидкость. Правое переднее колесо "Тойоты" оказалось согнуто, смято. Я, признаться, немного струсил и прибавил шагу - а вдруг пальба начнется?.. Потом увидел, что водитель "Мерседеса" преспокойно разговаривает по мобиле. Только водитель "Тойоты", толстый мужчина с рыхлым лицом, вздохнув, открыл дверцу - надо было выбираться, выяснять...

Не знаю, как бы ты ездил в таких условиях. Ты ведь не любил лихачить, и даже на легковушке ездил осторожно, в правом ряду, не завидуя тем, кто тебя обгоняет.

Зато у тебя не было ни одного ДТП. Если не считать того, что ты однажды на заснеженной улице въехал колесом в открытый канализационный люк. Воображаю, как тебя швырнуло по кабине! Или в другой раз, не поняв знаков сторожихи на железнодорожном переезде, поехал под опускающийся шлагбаум, разломал его к черту. Но это все мелочи. Вот твой старший сын, купив красный "Жигуль", месяца не прошло, зацепил крылом за колесо проезжавшего мимо ГАЗона. Про меня и говорить нечего: мой первый и последний водительский опыт закончился ДТП.

Принимая лекарство, ты протянул ко мне ладонь лодочкой. Ты никогда так не делал, пока был здоров. И я заметил, что твои руки, обычно кирпично-красного цвета, с внутренней стороны посерели, как будто ты таскал мешки с цементом. Но я понял: никакой это не цемент. Это - вот это самое. Тебе конец.

Как-то в августе - я был еще пацаном тогда - тебя отправили на машине в район, убирать хлеб. Ты отсутствовал две или три недели. Но я так скучал по тебе, что каждую ночь видел во сне. Я сам этому тогда удивлялся. Один из этих снов до сих пор застывшей черно-белой картиной стоит у меня перед глазами. Будто на дачной остановке я жду автобуса, хочу уехать домой, и тут подъезжаешь ты. На машине. Но почему-то не на своем грузовике с бортами, а на фургоне с огромной будкой-кузовом. И потом момент пробуждения - разочарование, что это опять только сон, еще один, а ты по-прежнему в отъезде.

Потом ты приехал - не во сне, а на самом деле. Приехал ночью, когда я спал и, странным образом, тебя во сне не видел. А когда проснулся утром, мать предупредила, чтобы я не шумел, потому что ты устал с дороги и спишь. Я тихо подошел к твоей постели и смотрел, как ты лежишь, свернувшись калачиком под одеялом. Потом осторожно, чтобы не шуметь, прошел на кухню завтракать.

Что ты умираешь, первой поняла наша кошка. Белая. Помнишь, как она играла с нами еще котенком? Она не выпускала когтей, только бережно сжимала руку крохотными кошачьими лапками.

Больше всех кошка любила тебя, потому что именно ты кормил ее. Вставал раньше всех и варил ей рыбу, тошнотворный запах встречал меня каждое утро на кухне. Поэтому кошка спала на твоей постели. Но когда ты заболел, она вдруг ушла от тебя и перебралась ко мне. Посреди ночи я проснулся, почувствовал теплый пушистый комок у себя на коленях, и мне стал жутко. Я знал: кошки чувствуют смерть, иногда даже уходят из дома, где лежит покойник. В одно мгновение я вдруг понял все. Но в следующее уже не хотел этому верить.

Так однажды, сдав первый экзамен в Московскую консерваторию, я вышел на улицу. Вокруг стояли абитуриенты, курили. И меня вдруг в одно мгновение осенило, я понял, что хотя на экзамене со мной обращались очень вежливо и один из экзаменаторов даже сказал "хорошо", это все ровным счетом ничего не значит, второго экзамена для меня не будет и в консерватории мне никогда не учиться. В следующее мгновение я уже не хотел этому верить. Потом оказалось - напрасно.

А кошка продолжала спать на моей постели, словно забыв о твоем существовании. Только однажды, выпрашивая у нас поесть, она вдруг по старой памяти запрыгнула к тебе, села и стала мурлыкать громко, как она всегда это делала. Но ты не пошевелился даже, лежал как мертвый камень. Тебе было все равно. И кошка так и спрыгнула ни с чем.

На демонстрации целые толпы народу шли по тротуару и прямо по проезжей части. Вдруг у одной тетки рядом с нами с громким хлопком лопнул воздушный шарик. Оказалось, это ты случайно задел его сигаретой.

Быстро отыскались какие-то твои знакомые.

- Паш, пойдем... Вон, за гаражи...

- А, ну давай...

Вы пили водку по очереди, из одного стакана, и мне вдруг пришло в голову, что так делать негигиенично, можно подцепить какую-нибудь болячку.

- Да ты что, это же спирт! - Ты воспринял мои глупые слова совсем всерьез. - Наоборот, он обеззараживает весь организм...

Обеззаразившись, вернулись к колонне. Я потянул тебя к большому транспаранту на дутых, со спицами колесах, большая прямоугольная конструкция из тонких белых труб, на ней стенд и там цифры - тридцать или сколько-то лет чему-то там, заводу, кажется.

Сначала я шел рядом, держась за тонкую белую трубу, и помогал толкать транспарант взрослым. Потом такое показалось почему-то скучным, и я залез внутрь конструкции, шел рядом, пока вдруг низко, сантиметрах в десяти от земли движущаяся труба не наехала мне сзади прямо на пятку, смяла и отдавила ступню, растянула суставы. От боли я охнул. Транспарант остановили, ты вытащил меня из коварного сплетения труб. Я плакал. У меня дрожали колени, и хотелось в туалет. Наступать на поврежденную ногу я не мог.

Мы были где-то на середине пути от дома до центральной городской площади. Общественный транспорт не работал в честь праздника. Так что меня посадили на транспарант и повезли до площади, мимо трибун, а потом до места, где стояли автобусы, на которых возвращались домой. Потом ты рассказывал, на кого я был похож, сидящий на транспаранте и скукожившийся от боли и холода.

Водителя автобуса ты попросил довезти нас до поликлиники. Там мне поставили диагноз - растяжение. Велели лежать, наложив на припухшую ногу холодный компресс. Чтобы довезти меня домой, ты остановил машину, заплатил пять рублей, немалые деньги. Там ехать-то было три минуты...

Две недели я провел в постели, передвигаясь по квартире на четвереньках, приподняв больную ногу, или вприпрыжку на одной ноге.

Вернувшись домой из издательства, где меня учили печатать на компьютере, я уже в коридоре услышал чужой голос: у нас были гости. Вернее сказать, гостья - толстая пятидесятилетняя тетка с черной полоской усиков над верхней губой. Сидит за столом возле твоей постели, рядом мать. На столе чайные чашки, что-то на тарелке. Ты смотришь на них, чуть улыбаясь, ласково.

Я сообразил: это наша родственница, сестры жены брата - свекровь. Отношения в их семье не ладились, и тетя Валя - или, как вы ее между собой называли, Валька, - часто захаживала к нам поговорить об этом. Ближе, чем мы, родни у жены ее сына не было. Впрочем, что я рассказываю? Ведь ты еще застал все это...

Я подсел к вам, прямо на твой диван, совсем отгородив тебя от стола. Но ты не протестовал. Просто по-другому сесть никак не получалось.

Шел разговор. Тетя Валя рассказывала о непрерывных скандалах в семье сына. Выходило, что ее Борька очень хороший и поступает правильно, а вот сноха - стерва. Я молчал: взрослый разговор, не для меня. Только спросил про небольшую, граммов в четыреста глиняную бутылочку, что обнаружил на столе. Тетя Валя сказала: настоящее молдавское вино.

Потом спросила, скоро ли я женюсь. Сказала: ее-то сын на два года меня моложе, а у него уже жена и дочка. Как хорошо! Я возразил: она же только что рассказывала, как там на самом деле хорошо... Усатая тетка только рассмеялась.

Потом она предложила нам выпить - маленькую рюмочку. Рюмка с прозрачным розовым вином уже стояла на столе. Я сказал: если мать разрешит. Я попросту не хотел пить вина. Наша гостья снова засмеялась. У нее было грубоватое, смуглое, калмыцкое лицо и голос такой же грубоватый, низкий, мужской.

Я повернулся к тебе, спросил, не хочешь ли ты вина. Меня смущало, что ты лежишь за моей спиной, никак не принимая участия в нашем разговоре. Но оказалось, что ты снова заснул.

Я тогда только удивился этой твоей сонливости, ничего страшного в ней не заподозрив.

Как-то вскоре после твоих похорон я шел по улице недалеко от нашего дома и вдруг заметил вдалеке человека в рубашке и брюках, осанкой и ростом очень похожего на тебя. Я стал по привычке вглядываться, не ты ли это идешь на самом деле, и лишь в следующее мгновение сообразил, что ты ведь уже умер. Значит, бесполезно вглядываться в лица прохожих - тебя среди них не будет.

Первое время ты по-прежнему спал на своем крохотном шатком диванчике у окна. Мать туда носила еду, кормила тебя с ложечки. Оттуда водила в туалет. Ты злился, что не можешь обойтись без помощи, огрызался на нее и на меня. И однажды, оставшись один, ты попытался пойти в туалет сам. Вернувшаяся домой мать нашла тебя лежащим на полу возле дивана. После этого случая мать с моей же помощью перетащила тебя на свой широкий диван. Ты этому сопротивлялся, обругал нас и даже попытался ткнуть локтем под ребра.

С тех пор ты так и спал на ее широком диване, у стены. Мать рядом с тобой с краю, только головой в другую сторону. Проходя мимо, я видел, как твои ноги в носках лежат у нее на подушке.

Ты так и умер на этом диване.

Экскаватор копал траншею под погреба, глубокие - над погребом слой в метр с лишним земли, убранный кладкой из красного кирпича, потом бетонный настил. Бомбоубежище, а не погреб.

Солнце, закатываясь за гору, светило золотисто-розовым светом. Летний вечер был ясным, тихим, но нежарким. Экскаватор работал с одного края траншеи, а у противоположного, в выровненной уже яме, начали класть стены, где-то там находился ты.

Когда стемнело, экскаватор развернул ковш, уложил его себе на крышу и уехал, оставив едкий, прогорклый запах солярочных выхлопов.

Мать послала меня к тебе на стройку нашего гаража с каким-то поручением - мне теперь кажется, она просто хотела, чтобы я посмотрел на твою работу. И, наверное, еще она хотела, чтобы домой ты пошел вместе со мной, чтобы я помешал тебе напиться с мужиками по дороге.

Ты подошел ко мне, спросил, как дела - я отвечал что-то, не помню. После мы стояли вместе с другими строителями гаражей, смотрели на начатое дело, отдыхали. Небо давно стало черным, погасла даже полоска вечерней зари над горой. Вокруг яркими точками светились огни большого города, но на самой стройке, расположенной в стороне от крупных улиц, было темно, как на пустыре.

Вдруг один из твоих приятелей указал на небо, сказал, что вон какое-то странное красное облако. Я пригляделся и через некоторое время действительно различил размытое красноватое свечение над головой.

- Странно. Откуда это облако? Ведь вечер был ясным...

Ты ничего не ответил. Ты в это время разговаривал с кем-то и на мой вопрос не обратил внимания.

Борода росла у тебя с проседью, стариковская. Седина на висках была у тебя и раньше - была всегда, сколько я помню. Свои русые с немногими более светлыми прядями волосы ты зачесывал назад. Твои волосы совсем не изменились за время болезни.

Среди нас есть сокурсник - свои русые с немногими золотистыми прядями волосы он так же, как и ты, зачесывает назад. Еще на абитуре я обратил на него внимание. Он был так похож на тебя, что я всякий раз испуганно таращился и старался заглянуть спереди, ему в лицо.

Слава богу, это все прошло. Сокурсник отпустил волосы еще длиннее, завязал их в косичку - и перестал быть на тебя похожим. Мне больше ничего не кажется, когда я гляжу на его ссутулившуюся и отощавшую за год учебы спину.

Мы возили тебя в сберкассу, чтобы - пока ты хоть немного двигаешься и что-то соображаешь - оформить доверенность на пользование твоим вкладом. Мы попросили у знакомых машину, микроавтобус "Газель". Чтобы тебе ехать на троллейбусе, нечего было и думать.

Тебя оставили ждать в машине, сами пошли занимать очередь. Потом тебя повели под руки по залу сберкассы, мимо выстроившихся людей. Некоторые из них были явно старше тебя - но пришли сюда сами... Ты шел, едва переставляя ноги в синих трикотажных брюках, руки тряслись, обросшее седой щетиной лицо было в серых будто цементных пятнах и только из-под кепки торчали русые патлы, но это ничего не меняло... Казалось, тебе лет девяносто. Будто ты лет двадцать пролежал в деревенском доме на печи, и вот теперь тебя зачем-то вытащили сюда. Мучают дедушку...

У окошка кассы ты долго выводил дрожащим почерком свою фамилию. Потом тебя так же медленно повели обратно.

В машине ты попросил пить. Водитель "Газели" налил тебе минералки в пластиковый стаканчик, но ты сделал только один глоток, мне пришлось выплеснуть остальное.

Вдруг ты поднял голову, посмотрел пристально на мать и спросил, правда ли, что вид у тебя бледный.

Мать опешила.

Твое кирпично-красное, дубленое всеми ветрами, обросшее седой щетиной и сморщенное от болезни лицо...

Бледный... Это слово обычно означает совсем другое. Бледным ты не был, даже когда лежал в гробу.

Ты так и не дождался ответа.

Тебя доставили домой, уложили в постель. И ты сразу же заснул. Видимо, поездка совсем обессилила тебя.

Почему на афишах иных фильмов писали "дети до 16 не допускаются", теперь не понять: эротику и секс при советской власти не показывали в принципе.

Ты купил билеты на такой фильм. Просто проглядел надпись. Кажется, это была моя вина: Я предложил: "Давай пойдем на этот фильм", - и ты сказал: "Ладно, пойдем". Ты, наверно, выпил в тот вечер, но как-то совсем чуть-чуть. Обычно я по одному звуку твоего голоса, по первому сказанному тобой слову догадывался, вернулся ли ты домой трезвым или нет. Это мать заставляла тебя дышать ей в лицо... Однако в тот вечер даже меня одолевало сомнение: временами ты вел себя совсем как трезвый, но вдруг появлялись знакомые пьяные симптомы... Такое, впрочем, тоже иногда случалось.

В кинотеатр нас отказались пустить. Проверявший билеты плешивый круглолицый дядечка заявил, что мне еще нет шестнадцати лет.

- Но билеты мы уже взяли!

- Ну и что? Нет.

- Ладно, где у вас тут заведующая... - Ты знал, как качать права, и никогда не стеснялся делать это.

Появилась дежурный администратор: небольшого роста, аккуратная женщина, блондинка.

- Нет, мы не можем пропустить его на сеанс...

- Но вот же, вот билеты! - Ты протягивал синие бумажки к самому ее носу.

- Ну, что ж... По правилам, дети на этот сеанс не допускаются.

- Хорошо, покажите правила!

Тебе подали какой-то листок. Напряженно хмурясь, ты читал написанное на нем. В этот момент ты был очень похож на пьяного.

- Вообще, в таком виде приходить в кинотеатр, это я не знаю... - Дежурная администраторша в гневе удалилась в свой кабинет.

- Хорошо, пригласите директора кинотеатра!..

Но директор ожидался только к девяти часам утра.

Охранник и билетер стояли рядом. Я тянул тебя за рукав, говорил: "Пап, пойдем отсюда". Сеанс давно уже начался.

Ты, в конце концов, сдался. Мы оказались на улице. Мне было немножко стыдно за то, что заставил тебя так нервничать из-за моего глупого желания. Мы прошли несколько метров. Теперь ты казался абсолютно трезвым. Ты вытащил сигарету, однако никак не мог ее закурить, спички одна за другой или гасли, или ломались.

- Да ты посмотри, что... Не могу закурить, и все!..

Спичечный коробок плясал в твоих руках. После скандала руки у тебя сильно дрожали.

В том старом кинотеатре с квадратными колоннами, одном из лучших в городе, теперь куча всяких фирм, пооткрывали свои офисы, фильмов показывают все меньше и меньше. На крыше установили лазерный прожектор, как стемнеет, он своим призрачным бледно-сиреневым лучом шарит в разные стороны по небу, бессмысленно и хаотично. Каждый раз, до отъезда в Москву, я возвращался домой после одинокой прогулки, печально глядел на бесцельно блуждающий по небу луч и думал, что ничего-то не ждет меня дома кроме больной и усталой от жизни матери и тяжелой, иссушающей мозг литературной работы.

Ты знал, что умираешь. Однажды, проснувшись, вдруг спросил спокойно, будто речь шла не о тебе самом:

- Что, мать, значит, мне крышка?

Из соседней комнаты я слышал, как повисла пауза: мать растерялась и не знала, что отвечать. То, во что она сама упорно не хотела верить, ты высказал прямо и просто.

Она потом стала красноречиво убеждать тебя, что вовсе нет: врачи говорят, тебе надо лечиться, делать уколы. Вот, прописали лекарства. Не получится одно, будем пробовать другое. Придумаем что-нибудь. А как же ты хотел? Это ведь старость! Все в старости слабеют, ходить не могут... И ничего, живут годами!

Она под конец сама верила в то, что говорила. Но ты ее уже не слышал. Ты снова спал в этот момент, спал сном бессилия, сном, который становился все больше похожим на последний, бесконечный смертный сон.

Ты приснился мне вскоре после твоей смерти. Это был довольно беглый и равнодушный сон, какие обычно снятся под утро. Мне снилось, что ты по-прежнему лежишь на диване и умираешь - в точности, как это было на самом деле совсем еще недавно. Я проснулся в недоумении. Это ведь хорошо, что ты больше не болен, не мучаешься сам и не мучаешь нас. Но почему-то было грустно.

Вскоре ты приснился мне снова. Мне снилось, что ты жив и здоров. Мы вдвоем идем по траве к берегу небольшого озера, расположенному где-то под откосом, его скрывают от нас кроны склонившихся над водой кленов; вдоль берега вьется серовато-коричневой лентой узенькая тропинка. Мы подходим к скамейке с высокой деревянной спинкой, на нее ты опираешься, но не садишься. Ты говоришь мне что-то, я слушаю рассеянно. Я думаю, что вот, вся эта история с твоей болезнью и смертью оказалась шуткой. А на самом деле ты жив...

Проснувшись, я впервые по-настоящему понял, что больше не увижу тебя никогда. Что даже когда бросит любимая женщина, можно еще на что-то надеяться. Думать, ее мужчина куда-нибудь денется, бросит ее, или она его разлюбит - любовь ведь так капризна. Но когда человек умер, надеяться больше не на что. Человека просто нет. От этой банальной мысли мне сделалось совсем тоскливо в то утро. И потом весь день я ходил подавленный, под впечатлением того грустного, скорбного сна.

Пока вы были в Германии, в нашем подъезде умерла одна бабка, Марья Федоровна. В лестничном пролете между вторым и третьим этажом стояла красная крышка гроба. Вернувшись домой и узнав об этом, вы оба морщились: "Ох, как неприятно!" Ты морщился тоже.

Раньше и мне сообщения о чужих смертях действовали на нервы. Как напоминание, что рано или поздно придется убираться из этого мира. А теперь, вот, почему-то оставляют совершенно равнодушным.

Тут у нас умер один поэт, говорят, известный, говорят, гениальный. Я его имя впервые услышал только здесь, в Литинституте. Поэт, по слухам, пьянствовал. По слухам, студентам своего семинара на первой же встрече совершенно серьезно заявил, что признает только одну уважительную причину для опоздания - похмелье.

Умер он неожиданно - инфаркт миокарда. И все были немного в шоке. Как же: только что был живой, и вот, раз - мертвый. Только мне все это по фигу. Подумаешь, еще один там. Так забавно...

Я копал на даче погреб, а высвобождавшуюся глину вперемешку со щебнем вывозил за территорию и сваливал у забора. Там я соорудил потом небольшую парковку, на ней мы ставили наш красный "жигуленок", когда приезжали на дачу.

Я еще накануне договорился с тобой, что в этот раз сам сяду за руль и попробую поехать. Твои прежние возражения, почему ты не давал мне поездить на твоем грузовике - у меня ноги не достанут до педалей - теперь потеряли всякий смысл: в жигуленке я доставал до всего.

Предвкушая счастливый миг, я то и дело бросал работу, подходил к машине, забирался за руль. Я представлял себе, как съеду с парковки прямо на узкую полевую дорогу, как потом поведу машину между огородами к широкой асфальтированной трассе.

Наконец, вы собрались домой. Мать уселась сзади вместе с ведрами, ты сел на переднее справа. Я полез за руль.

- Ну, давай... - Ты сбоку внимательно посматривал на меня.

Я повернул ключ зажигания, жигуленок послушно зафырчал мотором. Я включил первую скорость, отжал сцепление. Но к моему удивлению, машина не поехала, а только чуть дернулась на месте вперед, мотор запнулся, беспомощно фыркнул последний раз и заглох.

В растерянности я посмотрел на тебя.

- Ну, ты что, не знаешь? - Ты сам был несколько удивлен. - Не знаешь, как надо трогаться с места?

Я отрицательно мотнул головой.

- Надо, пока отжимаешь сцепление, потихоньку давить на газ. Тогда она поедет. Ты что, не видел, как я это делал?

Я действительно не видел. Или, вернее, видел, но не обращал внимания. И не думал, что для того, чтобы стронуть автомобиль с места, надо выполнить такой сложный кунштюк ногами.

- Ну, давай заводи. Попробуй еще раз...

Я снова завел, попробовал, отжимая сцепление, осторожно надавить на газ. Но педаль, казалось, была где-то далеко внизу, правую ногу словно свело судорогой. Вышло, что я снова отпустил педаль сцепления, и мотор снова заглох. Я чувствовал, как щеки у меня запылали огнем.

- Ну, давай, давай, заводи, пробуй... - Ты был терпелив.

И я тогда осмелел - или пришел в отчаяние? - не знаю. Отжимая сцепление, я с силой надавил на педаль газа. И мотор взревел, мощно и грозно. Дернувшись, машина покатила вперед - прямо в кусты дикой вишни, что росли у нас вдоль забора.

С перепугу я обалдел. Нога, давившая на газ, как одеревенела, я не мог, даже не думал снять ее с педали; ты пытался вмешаться, но безуспешно. Схватившись за руль, я крутанул его вправо, но закрутил слишком сильно, машина перемахнула дорогу и предательски поползла прямо на соседский огород, где как раз выкапывали картошку. Бешено работая руками, я закрутил руль влево. Машина кое-как сошла с огорода, но на дорогу не попала, ее тут же потянуло обратно к забору. Я судорожно закрутил вправо, но было уже поздно: машина въехала в вишневые заросли, развернулась, наконец, параллельно забору и поехала так, царапая бок о ветки, пока не ткнулась передком в находившуюся на углу большую кучу песка.

Мотор заглох. Я опомнился и отпустил давившую на газ правую ногу.

Соседи на огороде распрямили спины и смотрели на нас изумленно, не понимая, почему это красный жигуль вдруг повел себя так эксцентрично.

Я ожидал заслуженной взбучки.

- Испугался? - спросил ты, заглядывая мне в глаза.

Я помедлил немного, потом кивнул.

- Ладно, выбирайся отсюда, - сказал ты. - Давай, прямо через правое сиденье...

Ты забрался за руль. Задним ходом вывел машину из зарослей вишни, как потом оказалось, не оставивших на боку ни одной царапины. По дороге домой ты мне объяснял, что надо было снять ногу с педали газа. Главное - сдвинуть машину с места, а дальше она сама пойдет по инерции. Я молчал. От пережитого щеки у меня горели.

Я решил не становиться шофером, никогда больше не мечтать, даже не думать об автомобилях. Но в тот вечер мысли так сами собой и возвращались к происшествию минувшего дня. Я гнал их прочь, долго ворочался с боку на бок в постели, все никак не мог уснуть...

Врачи сразу сочли тебя безнадежным, отказались поместить в больницу. Считается, что умереть дома в своей постели лучше, чем на больничной койке.

Уступив уговорам матери, ты сдал нужные анализы - ты тогда еще мог ходить. За результатом анализов мать приезжала уже без тебя. Один наш знакомый случайно видел, как она выходила из больницы. Рассказывал, мать плакала.

Тебе она ничего не сказала....

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Антон Тихолоз(С)

УХОДЯ...

(Окончание)

...На другой день, пообедав, я отправился на дачу, посмотреть, что там есть. Мать провожала меня. Ты спал в соседней комнате.

У двери мать вдруг яростно схватила меня за руку и бешено прошептала:

- Месяц жить остался ему! Понимаешь ты? Месяц!!

Я пожал плечами. Месяц так месяц. На улице так ласково светило солнце... Я радовался ему и ни о чем больше не думал.

Однако потом, когда ты уже умер, я вспомнил этот разговор. И решил полистать свой дневник, не упоминается ли об этом происшествии там.

Я был несправедлив к себе и своему педантизму: все там упоминалось.

Совпадение чисел меня поразило.

Ты умер 19 мая. А запись, что тебе осталось жить ровно месяц, помещена в моем дневнике от 20 апреля. День в день...

Как-то мы с тобой шли мимо распределительного узла отопительной системы: яма, накрытая сверху бетонными плитами, а в ней скопление толстых труб, по которым бежит зимой горячая вода. Там всегда сыро, парит, зато тепло в любой, даже самый сильный мороз. В яме живут бомжи, грязные, пропитые, зловонные. Показывая мне на них, ты говорил: "Вот что с тобой может быть, если не будешь работать".

- Посмотри, вон идет женщина. Она, может быть, и старше этих, но видишь, одета прилично, чистая кофточка... И все потому, что она работала...

Ты, чтобы заработать денег для семьи, вкалывал до изнеможения, не жалея себя. Ты иногда пел на мотив песни "Шумел камыш": "Шумел калым, спина трещала..." Когда тебе предлагали работу на остановившемся заводе, работу дежурного слесаря, ходить по пустому цеху и смотреть, что ничего тут в отсутствии людей не случилось, ты отказывался, говорил, такая работа не для тебя. Ты хотел обязательно что-то делать руками.

Я не послушался тебя, твоих наставлений. В моей трудовой книжке только две нелепые записи: преподаватель музыкальной школы, работавший два месяца, и подсобный рабочий, проработавший меньше месяца. Весь мой трудовой страж...

В институте я не захотел работать охранником, читать книжки на вахте, в положенное время давать звонки. Вместо этого устроился дворником в общежитии. Вставать в половине шестого утра, во всей общаге самый сон, каждый раз до ужаса не хочется. И соскр###### с асфальта намертво примерзший к нему снег так тяжело... Однако такое мне больше по душе, чем сидеть в застекленной будке у входа как пес на цепи. Быть может, хоть этим я немного похож на тебя.

Я беседовал с одной дамочкой. Говорит, культурно развелась с мужем. Они не ругались, не скандалили, это все не нужно. Просто решили, что больше не будут жить вместе, так лучше.

Я слушал ее и думал, что ведь вы с матерью всю жизнь грызлись как кошка с собакой. Не помню ни одного дня, чтобы вы не поскандалили. Иногда я вас просил не ругаться, но это было без толку. А когда ты умирал, мать спала с тобой на одной постели. И кормила с ложечки, как ребенка, уговаривая поесть. И пальцем вычищала кал из задницы, потому что ты был слишком слаб и не мог сходить сам.

Я не понимаю. Я ничего в этом не понимаю...

Собственно, я вовсе и не переживал, не плакал и не расстраивался, когда ты умирал. Во-первых, я не верил, что это конец - знал, но не верил. А во-вторых, почему-то мне упорно казалось, что с твоей смертью начнется для меня новая жизнь, прекрасная и удивительная. Каждое утро, отправляясь к девяти часам в издательство с новой порцией текста, я чувствовал прилив радости и восторженного ожидания этой самой новой жизни. Весна в тот год была ранняя и дружная, солнце припекало по-летнему...

И потом, когда ты умер, я не чувствовал ни особой скорби, ни душевной боли. Только когда видел в немецких журналах карикатуры - какой-нибудь лежащий в гробу персонаж звонит по мобильнику, а над ним вот-вот закроют крышку - ощущал словно укол в сердце.

И еще, готовя первые поминки, кто-то неожиданно высыпал, словно выплеснул на стол груду ложек и вилок; они звякнули резко, и я сильно вздрогнул, пробормотал: "О, господи!" Мне в тот момент показалось, что рушится потолок.

Обычно ты лежал, немного запрокинув голову и обратив лицо к окну, к свету. Жесткая с обильной проседью борода, губы сложены трубочкой, настойчиво тянут в легкие воздух. Тебе, наверное, трудно было дышать. Глаза плотно закрыты. Не зажмурены, как это бывает у спящих, а закрыты, захлопнуты навсегда, так что выпирают кругляши глазных яблок. Очень похоже на статую слепого Гомера.

За время болезни твое лицо сделалось таким незнакомым, чужим, только выпуклый, похожий на купол, с широкими залысинами лоб и русые волосы остались прежними.

Вглядываясь в тебя, я всякий раз ждал, что ты как-то отреагируешь на мое присутствие, может быть, что-то скажешь, или хотя бы пошевелишься. Но ты оставался неподвижен.

Выражение твоего лица не менялось никогда. И вскоре я понял, что это уже не лицо, а маска. Маска смерти. Я где-то вычитал, что такая маска возникает на лице умерших в результате агонии; иногда она настолько изменяет внешность, что родные лишь с трудом узнают близкого им человека.

У тебя эта маска появилась за несколько недель до того, как ты умер.

Одно время у меня была мечта поселиться в деревянном дачном домике, предварительно хорошо утеплив его, сложив печь, жить там одному и спокойно заниматься творчеством. Ты сразу сказал, что это глупо, а однажды воскликнул сердито, с пафосом: "Ты же не знаешь, что такое деревянный дом! Утром проснешься - холодрыга... Пока это мать встанет, печку затопит..." Ты, наверное, намерзся в детстве в том деревянном доме на Пролетарке!

Я рассказал, что когда шел на дачу, мне повстречалось стадо коров, и бык вдруг бросился прямо на меня. Я посторонился, вжался в забор. Бык промчался мимо, только мотнул в мою сторону рогатой бычачьей головой. Мать сказала, что когда жила в деревне, не раз видела, как бесятся быки, а иногда и коровы, и как от них все прячутся. Добавила: "Вон, у отца спроси! Он же был пастухом в детстве..." Ты отозвался, хмуро и неохотно, что быка всегда бояться надо, бык всегда опасен. И кроме этого мне не удалось вытянуть из тебя ни слова.

Ты с удовольствием возился в саду, но всерьез заниматься сельским хозяйством не хотел, предпочитал работать на заводе. И на мои детские предложения держать кроликов или кур всегда заявлял, что это слишком хлопотно, в городской квартире просто негде, и что я не знаю, что это значит, держать кур. "Кстати, - вторила тебе мать, - ну вот, вырастим мы кур. А кто будет их забивать? Я не буду!" Ты от этих слов еще больше хмурился.

Твой отец, а мой дед, всю жизнь державший живность, не мог сам забить ни коровы, ни курицы, приглашал для этого соседа, отдавал за работу часть мяса. Во время забоя дед вовсе уходил из дому. Ты не мог терпеть даже этого. Живое существо, за которым ухаживал, которое узнает тебя, радуется твоему приходу, отвечает на твою ласку - его надо будет убить...

Когда наша кошка поймала мышь и принесла показать, ты поморщился, сказал: "Кыска, души его, души!" - и ушел на кухню. Даже мышиной жизни тебе было жалко.

Где-то я вычитал, что Байрон перед смертью сказал: "Пошли спать". А Эразм Роттердамский, умирая, пробормотал "О Матерь Божья" на своем родном диалекте, хотя всю жизнь говорил только по-латыни. Я тогда задумался: ведь у каждого человека в жизни какие-то слова обязательно окажутся последними.

Потом, уже после твоей смерти, я попытался вспомнить, какие были твои последние слова. Это было непросто - ты ведь перестал говорить задолго до того, как умер. Но теперь мне упорно кажется, что последним, что ты произнес, было мое имя.

Как-то среди ночи я проснулся от того, что ты звал меня, кричал: "Антон, Антон..." - дурным, уже каким-то неестественным голосом. Я открыл глаза. В большой комнате, где ты лежал на диване, горел свет, и мать, обеспокоенная, ходила из угла в угол.

Я встал с постели, подошел к тебе, наклонился. Спросил, чего ты хочешь. На мгновение мне показалось, что ты открыл глаза, но это было иллюзией. Твои глаза оставались по-прежнему закрытыми, так что выпирали кругляши глазных яблок, на лице застывшая, неживая маска... Ты никак реагировал на мое присутствие, как будто не видел меня. Постояв и подождав немного, я отправился спать.

После той ночи ты не говорил ничего.

Мы возвращались после целого дня, проведенного в поездках на твоей машине. Однако у ворот твоего завода я сказал, что не накатался досыта и хочу еще. Ты посмотрел на меня внимательно и свернул в сторону от ворот, въехал в какой-то переулок. Я подумал, у тебя нашлось дело, тебе надо еще куда-то съездить. Но ты лишь сделал круг по переулкам неподалеку от завода и снова привез меня к тем же самым воротам. Наша поездка была окончена. Ты высадил меня из машины и сказал, чтобы я шел домой.

В то утро, собравшись в издательство, я как обычно остановился у твоей постели. Ты не кричал накануне ночью, и я подумал, что это хорошо - ты спал спокойно. В сумраке комнаты мне вдруг показалось, что ты хитро прищурился, как будто смеешься - как будто вся твоя болезнь и это лежание в постели не более чем шутка, розыгрыш, а на самом деле все очень хорошо и даже смешно. И я улыбнулся в ответ, и склонился к тебе, вгляделся в твое лицо. И понял, что ошибся. Это была обычная твоя маска: твое помертвелое прежде смерти лицо ничего не выражало. Постояв еще немного, я отправился в издательство.

Я вернулся домой пообедать. Мать потом рассказывала, что ты в тот день вел себя как обычно, даже поддался ее уговорам и съел ложку каши. Мать до самого конца не теряла надежды, что все еще обойдется.

После обеда я отправился на дачу. По пути я думал о тебе. Я надеялся, что пройдет неделя, две - и тебе станет лучше. Ты начнешь поправляться. Потом ты встанешь с постели, сам, без нашей помощи, сбреешь свою бороду. Возможно, вид у тебя будет несколько изможденный, постаревший, ты больше не будешь выглядеть на пятьдесят лет, как до болезни. Но ты будешь живой и здоровый. И мы вместе пойдем пешком на дачу, куда я теперь шел один. Ты будешь осторожно, потому что еще не совсем окреп, ступать по ухабистой каменистой тропинке, иногда останавливаться, смотреть по сторонам, приглаживая треплемые ветром волосы. Мы неторопливо, как ты любил, поднимемся на гору, остановимся, посмотрим на раскинувшийся внизу город и маячащую вдали Волгу. Потом мы пешком придем на дачу, и наши соседи будут спрашивать: "Как здоровье, Пал Иваныч?" - и ты будешь, как всегда, горделиво и беспечно отвечать: "Отлично!" И мы все будем удивляться, из какой страшной ямы удалось тебе выкарабкаться.

На даче в тот день соседи спрашивали, как твое здоровье. И я отвечал как есть: плохо...

Есть поверье, что природа отмечает смерть незаурядных людей. Говорят, что в ночь, когда умер Байрон, была гроза и на море бушевал сильный шторм. А когда в Ереване хоронили Хачатуряна, с неба прямо на гроб хлынул теплый ливень.

Только ведь бури на Средиземном море случаются часто. Как и ливни в Ереване... Родственники умершего могут сколько угодно воображать, что смерть именно их близкого человека отмечает природа. И не думать, по сколько человек умирает в один и тот же день в одном и том же городе...

Как-то случайно оказавшись в середине дня у ворот большого кладбища, я видел, как один за другим въезжают туда похоронные автобусы...

В тот день я решил пожечь сухие, обрезанные тобой еще осенью ветки деревьев. Мне поначалу казалось, что погода подходящая: сухо, тепло. Лишь порывы ветра с юга немного меня беспокоили. Они поначалу были теплыми и совсем слабыми, эти порывы ветра, и я решился. Вытащил жаровню, в которой, чтобы не портить землю золой, жгли мы садовый мусор.

К вечеру ветер стал буйным. Он мощно раздувал костер, расшвыривая пламя во все стороны. Сухой хворост прогорал быстро, и я должен был постоянно подкладывать новые ветки, ломая их по размерам жаровни. Я ободрал руки в кровь и один раз все-таки не уберегся - пламя ударило мне в лицо, опалило брови и ресницы.

Вернувшись домой затемно, я застал мать в крайнем беспокойстве. Не обратив на меня внимания, она с озабоченным видом ходила возле твоего дивана. Поглядев на тебя, я не заметил ничего особенного, ты лежал как обычно. И ни о чем ее не спрашивая, я отправился мыться.

Вода в тот вечер обжигала и терла мне кожу словно речной песок.

Когда я вышел из ванной, мать сообщила, что с тобой происходит что-то странное. Ты стонешь часто и отрывисто, чего раньше не было. Мать дала тебе обезболивающее, тогда ты перестал стонать, но лежал, дыша коротко и часто. Я подошел к твоей постели. Ты действительно дышал так, словно запыхался от быстрого бега. Я предположил, что это сердце болит от анальгина. Известно ведь, что анальгин действует на сердце.

Мать ничего не ответила. Она уже вызвала "Скорую".

Я ужинал, когда "Скорая" приехала. Сидя на кухне, прислушивался к доносящимся из большой комнаты голосам. Женщина-врач сообщала тоном самым обыденным, будто речь шла о простуде:

- Понимаете, идет интоксикация, и организм уже не может с ней справиться...

Когда "Скорая" уехала, мать вошла на кухню и сообщила, что у тебя началась агония.

- Не знаю, сколько, вот, она продлится. Может, до утра, может, сутки...

У нее было почти доброе лицо в тот момент. Как будто знание того, что именно с тобой происходит, успокоило и почти утешило ее.

Я пошел спать.

Лежа в постели, вспоминал вычитанное из книг. Агония, я знал, часто протекает весьма мучительно, но раз ты лежишь и не стонешь, значит тебе не больно. Вдруг вспомнился рассказ Мопассана про старушку, умиравшую несколько дней. Я был уверен, что ты протянешь дольше - ты ведь был так крепок физически... Что агония означает конец и возвращения к жизни от нее невозможно, я старался не думать.

Мне казалось, что я так и ворочался в постели, не сомкнув глаз. Однако время пролетело как-то незаметно, и было уже заполночь, когда в соседней комнате ты снова начал стонать в голос. Мать спрашивала у тебя, что случилось. Потом вызвала "Скорую". Я лежал с закрытыми глазами и прислушивался.

"Скорая" приехала. Врач измерила тебе давление, объявила цифры: 75 на 36. Мне стало не по себе: у людей не бывает такого...

Врач предложила сделать укол, димедрол с анальгином. Сказала, что от укола тебе станет легче.

После ухода врача мать выключила свет, легла рядом с тобой. В комнате слышалось только твое частое, шумное дыхание. Которое вдруг стало замедляться, затихать - и вот остановилось, умолкло. Стало так тихо, хорошо и покойно, захотелось лежать с закрытыми глазами и больше никогда не двигаться...

Но мать завозилась. Я услышал ее испуганный шепот: "Отец, отец, ты что?" Включился свет. Шлепки ее босых ног по полу...

Свет из большой комнаты ударил мне в глаза.

- Ты спишь?

- Нет...

- Слышишь? А он, кажется... умер!

Тут главное было что-то делать.

Я заставил себя встать, пройти в большую комнату. Ты лежал в точности, как всегда: лицо обращено к свету, рот сложен трубочкой. Я не сомневался, что тебя больше нет. Однако, как в новелле Проспера Мериме, взял с полки зеркало, приблизил к твоим губам. Стекло осталось незамутненным.

- Ну, что ж - значит, умер... Надо звонить в похоронную контору...

Я недолго искал газету, бесплатную, для пенсионеров, там объявления о похоронных бюро располагались в несколько колонок. Выбрал, которое поближе к нашему дому. Мне обещали прислать бригаду к пяти часам утра - в эту ночь умер не один ты. Спросили твой рост.

Мать тем временем возилась около тебя. Шуршало одеяло, скрипела дверца шкафа... И когда я повернулся от телефона, ты лежал прямо головой на подушке, накрытый до самого подбородка, так что виднелся только кусочек лица; на лбу был наклеен текст с молитвой. Вид у тебя разом стал совсем как у покойника.

Потом я вернулся в свою комнату, лег в постель. Долго лежал, прислушиваясь к бушеванию ветра за окном. На улице молодежь орала песни.

В главной комнате горел свет. Я встал посмотреть. На диванчике у окна, что прежде был твоим, спала мать. Во сне она улыбалась безмерно счастливой улыбкой, какой я ни разу не видел у нее прежде.

Я потом спрашивал, что ей приснилось. Мать задумалась, покачала головой и равнодушно отвечала, что не помнит. Легла и как в яму провалилась.

Я знаю, это ты приходил к ней во сне! Наверное, прощался с нею, вместе вы вспоминали свою жизнь...

А я так и не смог больше уснуть в ту ночь. Промаялся до пяти утра, пока не приехала бригада из похоронной конторы. Они привезли гроб.

В детстве я часто думал о том, как вы оба, ты и мать, будете умирать. Глядя на тебя, такого моложавого, энергичного, собирающегося рано утром на работу или вечером на стройку дома, я думал, что это ведь будет не вечно, что рано или поздно ты станешь старым, похожим на тех немощных стариков, что я видел на улице. Я, правда, думал, что мать уйдет из этой жизни первой. И тогда мы с тобой останемся вдвоем. Ты будешь заботиться обо мне, будить рано утром, готовить обед... Такое уже случалось однажды - когда мать на несколько дней уезжала одна по путевке в Москву. Но потом настанет и твой черед - и я останусь совсем один. Должен буду тебя хоронить. Как какой-то кошмар представлялось мне, что должен буду провести две ночи в квартире, где стоит гроб. Я видел людей, у которых в доме лежал покойник, помню их покрасневшие, воспаленные от слез, от бессонницы глаза. Мысль, что рано или поздно я должен буду пережить то же самое, была для меня ужасна.

На деле все оказалось легко и просто. Днем куча народу толклась в квартире, отвлекая мать от мрачных мыслей. Я днем ходил по делам, оформлял свидетельство о твоей смерти. Ездил в издательство и работал там как ни в чем не бывало. Вечерами в соседней комнате играл на скрипке, и на это никто не обижался - моя игра далеко не веселого свойства. Вот только на ночь мы с матерью оставались вдвоем. Она лежала в той же комнате, где стоял гроб, и свет не выключался всю ночь. А я, чтобы уснуть, принимал успокаивающую настойку на спирту. Во вторую ночь, испугавшись зависимости, попробовал лечь спать без нее - и не смог уснуть. Едва выключил свет, поползли по комнате страхи. Зато, приняв дозу, успокоился и заснул мертвым сном без сновидений.

Ветер, бушевавший в день твоей смерти, принес похолодание. После обеда, покончив с оформлением свидетельства о смерти, я пошел на дачу, и руки у меня стыли на ветру. После бессонной ночи я чувствовал слабость в ногах и головную боль.

Соседям, приступившим ко мне с расспросами о тебе, я сказал, что ты умер.

Они надарили цветов, соседи по даче, целую охапку. Разноцветные тюльпаны - я с трудом довез их до дома. На твоих похоронах было много цветов.

Несмотря на похолодание, я все-таки высадил рассаду. Оказалось, что зря: вся рассада вымерзла, мне пришлось ее пересаживать. Но зато от заморозков, случившихся так не вовремя, погибли все гусеницы на деревьях. Мы ведь той весной не опрыскивали сад от вредителей - эту работу всегда выполнял ты, ни я, ни мать опрыскивать не умели. Но мороз, ударивший в день твоих похорон, погубил всех вредителей без опрыскивания, так что среди собранных осенью яблок не было ни одного червивого. Я часто потом думал об этом. Мне казалось, что ты продолжаешь заботиться о нашем саде даже после смерти.

Совсем немногие из родных навещали нас в те три дня, что ты оставался в квартире. Приезжали родственники из Татищева, они помогали матери управиться со всеми делами. На ночь они возвращались к себе домой - до Татищева час езды на автобусе.

На второй день приехала твоя сноха из Германии. Это была давно запланированная поездка, сноха собиралась помогать ухаживать за тобой. О том, что ты уже умер, она узнала лишь на вокзале.

Войдя в квартиру, сноха с плачем бросилась к гробу. Рассказала потом: ей показалось, будто ты лежишь в гробу и улыбаешься. Радуешься ее приезду.

Мы ужинали вместе в большой комнате. Сноха, сидя спиной к твоему гробу, рассказывала, что когда у нее умер Юрка, какой-то близкий родственник, два дня дрожала и звенела люстра в квартире. И только когда они с Сережкой попросили: "Ну, хватит, Юра, перестань!" - дрожание прекратилось. Я возражал: это рядом проезжала колонна тяжелых грузовиков.

- Но представляешь: только мы сказали, дрожать перестало!

- Ну, колонна проехала...

В одиннадцатом часу вечера сноха отправилась ночевать к своей сестре. Мы с матерью остались одни.

Рано утром в день твоих похорон приехали татищевские родственники. Они сказали, на улице сыплет снег и ночью был немалый мороз. Я видел насупившиеся за окном белесые, как это бывает зимой, облака.

Я не поехал утром в издательство, хотя это был рабочий день, вторник.

Твои похороны назначили на 11 часов утра. С одиннадцати утра я бродил возле подъезда, ожидая похоронный автобус. А когда он приехал, поднялся наверх, в квартиру.

Там в большой комнате толпились люди, большей частью мне незнакомые. На диванчике возле гроба сидела мать и еще кто-то. Мать рыдала. Одна из татищевских родственниц читала по книжке молитвы. Было душно. Чадили свечи. И еще тяжелее, чем духота, ощущалось страшное нервное напряжение, заставившее меня вздрогнуть, едва я вошел. И тогда я поспешил сказать бригадиру похоронщиков, чтобы начинали выносить. Иначе мать не выдержит...

Похоронный автобус подогнали к самому подъезду.

С тобой прощались в основном старухи в чистых белых платках, стояли у подъезда и смотрели, как выносят табуреты, затем ярко-красную, бьющую цветом по глазам крышку гроба. Затем дверь подъезда снова открылась, и вынесли гроб. Поставили на табуреты. Старухи сгрудились вокруг, оттеснив меня в сторону, так что тогда, у подъезда, я даже не увидел твоего лица. Стояли и смотрели на тебя молча. Но недолго, не больше пяти минут. Затем гроб закрыли и поставили внутрь похоронного автобуса. Сказали всем садиться.

Я пропустил всех вперед и сел последним. Потому что хотел убедиться, что все обстоит нормально. И это оказалось не лишним. Одна бабушка, не хотевшая ехать на кладбище, не знала, куда ей деть большой букет цветов. И я взял у нее цветы. И после, в автобусе, отдал одному из похоронщиков. Родственники умершего ничего не должны нести в руках.

В детстве, представляя твои похороны, я с ужасом думал о том, что придется сидеть в машине совсем рядом с твоим гробом. В детстве чаще хоронили на открытых грузовиках, и я с ужасом представлял себе, что тоже должен буду сидеть в кузове грузовика, в головах гроба. И грузовик наверняка будет трясти и швырять на ухабах, как это бывает в городском автобусе, где на ходу невозможно устоять. И на каком-нибудь очередном лихом повороте крышка гроба слетит прочь - она же не закреплена ничем, эта крышка, гвоздями ее прибивают уже в самый последний момент...

Это сбылось в подробностях. Мое место оказалось в самом конце похоронного автобуса, у тебя в головах. По улицам города автобусик бежал проворно, но твой гроб стоял на полу как влитый, ничего на нем не двигалось. А вот когда въехали на территорию кладбища и с центральной асфальтированной улицы свернули на одну из боковых, похоронщики предупредили нас, чтобы держались крепко, потому что дорога дальше ухабистая.

Она шла резко под уклон, эта дорога. Не знаю, как здесь умудряются ездить зимой или в грязь. Нам повезло: в день твоих похорон было хоть и холодно, но сухо.

Автобусик без тормозов покатился вниз по этой дороге, козлом прыгая на ухабах. Крышка гроба у моих ног стала медленно съезжать в сторону. И я придержал ее кончиками пальцев, а потом задвинул на место. Прикосновение к дереву, обитому красной шершавой тканью, оказалось самым обыкновенным.

Автобусик остановился за поворотом на кособокой площадке рядом с обрубком старого дерева. Совсем рядом начинались вишневые заросли, позади нас кладбищенская дорога круто шла дальше под гору, там был берег Волги, чернели залитые мазутом насыпи большой железнодорожной станции. Под пасмурным небом волжская вода казалась свинцово-серой.

Вынесли гроб, поставили на табуреты. Сказали прощаться.

Мы бестолково топтались возле твоего гроба, не зная, что делать. Твоя сноха затеяла разговор с кем-то, я не смотрел. Мать, шатаясь, с растрепанными как у ведьмы седыми волосами ходила вокруг, ее поддерживали под руки.

Я стоял, дрожа на ветру, и смотрел на тебя. Мне в тот момент казалось, что ты лежишь в гробу верно и правильно, именно так, как и нужно там лежать. Я думал, что в земле твое лицо начнет разлагаться, обнажая кости черепа, и это тоже будет верно и правильно, именно так, как это должно быть. Я понимал, что вижу твое лицо в последний раз, и старался изо всех сил запомнить его - твой выпуклый лоб, русые, так и не успевшие поседеть волосы, выступающие надбровные дуги и закрытые глаза. Я не доверял своей памяти. Я знал, как она капризна: запоминает совсем не то, что следует помнить.

Подошли могильщики, сказали, что пора кончать: у них сегодня еще один вызов. Мы снова обступили твой гроб. Мать, наклонившись, поцеловала твои холодные губы. И все выжидательно посмотрели на меня, будто настала моя очередь. Я стоял не двигался.

Тогда мать подошла ко мне вплотную.

- Ну, я прошу тебя, поцелуй его в последний раз...

Я набычился. Я не целовал тебя, пока ты был жив, не хотел целовать теперь мертвого. Меня оставили в покое.

Наконец, тебя накрыли крышкой. Гвоздями, всего двумя, заколотили гроб. После чего четверо мужиков в перепачканных желтой глиной куртках подхватили гроб, легко вскинули его себе на плечи и скорой подпрыгивающей походкой зашагали вверх по вьющейся между вишневыми кустами тропинке. Мы поспешили за ними следом.

За кустами обнаружились ряды свежих могил. И широкая яма с насыпанным возле нее холмиком желтой глины. Туда и отнесли тебя. Один из могильщиков спрыгнул в могилу, чтобы, по русскому обычаю, на руки принять спускаемый гроб.

Потом могильщик выбрался, и мы по очереди бросили горсти сухой и холодной глины прямо на крышку. Тогда могилу стали засыпать.

Я стоял сбоку и смотрел, как лопата за лопатой наполняется могила землей. Разумом я понимал, что это засыпают тебя, но оставался безразличен. Только дрожал на холодном ветру.

Я заметил, что крест устанавливают там, где был узкий конец гроба. И спросил у оказавшейся рядом твоей снохи, правильно ли это.

- Конечно! Крест ставят в ногах, чтобы покойник видел его. И закапывают ногами обязательно на восток, навстречу солнцу...

Мне это показалось поэтичным. Лежать в гробу и мертвыми закрытыми глазами, а потом пустыми глазницами смотреть на крест на собственной могиле, читать надпись; покачиваясь в земле как в колыбели, двигаться навстречу солнцу, ослепительным шаром выскакивающему из-за плоского левого берега Волги и опрокидывающемуся потом куда-то назад, за голову; и так вечно, вечно...

Недавно я снова пошел на кладбище, навестить тебя. Ясный мартовский день клонился к закату, солнце, прячась за прозрачными облаками у самого горизонта, светило золотисто-красноватым светом за моей спиной.

Я пробирался по знакомой уже дороге, круто спускающейся вниз от главной кладбищенской улицы; похоронные автобусы намесили здесь груды рыхлого снега, подтаявшего днем, а к вечеру покрывшегося тонкой ледяной корочкой. Я ломал ее безжалостно, пробираясь к твоей могиле.

Возле обрубка старого дерева снег оказался нетронутым, и дальше я шел, увязая по колено. Никто не приходил сюда за прошедшие зимние месяцы, никто не оставил следа...

Найдя твою могилу, я отгреб снег, освободил табличку. Какое-то время стоял и смотрел на нее. А потом взгляд как-то сам собой скользнул вверх по косогору, сплошь заставленному могильными крестами, дальше вниз, где под горой расстилалась широкая как озеро, похожая на обширное заснеженное поле Волга, с не тронутым еще льдом. Солнце в этот момент выглянуло из-за облаков, все вокруг засверкало, и с удивительной четкостью проступили очертания далекого арочного моста, города на левом берегу...

Кладбище вокруг меня молчало, спокойное и равнодушное, молчало, как и любой другой кусок земли в любом другом месте. И я вдруг понял, что зря пришел сюда - тебя здесь нет.

Непроницаемая железная дверь, что отделяет наш мир от того, другого, куда ушел ты - она, словно в насмешку, лишь чуть приоткрывается, оставляя крохотную щелку, больше возбуждая, чем удовлетворяя наше желание подглядеть, что будет с нами потом...

Как будто узнав про другой мир, никто из нас уже не захочет оставаться в этом.

Но тогда получается, что наше пребывание в этом мире все-таки зачем-то нужно...

Правда, нам никогда не узнать, зачем...

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Антон Тихолоз(С)

УХОДЯ...

(Окончание)

Уважаемый, Владимир, вот Вы как что запостите на ночь глядя... Сплошная рефлексия, после прочтения которой в пору записываться на курс когнитивной терапии.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Уважаемый, Владимир, вот Вы как что запостите на ночь глядя... Сплошная рефлексия, после прочтения которой в пору записываться на курс когнитивной терапии.

Почему рефлексия, Таня!? Это жизнь....

И воспоминания о тех, кого уже нет с нами. Воспоминания после Православной Радуницы (Родительского дня).

Кстати, в этот день не нужно думать о смерти, а нужно вспоминать ушедших как живых людей, ибо все мы воскреснем....

_______________________________________________________________________________________

Сел и поехал

Группа "Несчастный случай"(С), слова - Кортнев А., музыка - Чекрыжов С.

Если ни дома,

Ни денег не жаль -

Что ж тут поделать.

Если решил уезжать -

Уезжай,

Незачем медлить!

Кто здесь любил тебя,

Кто тебя знал -

Все не помеха.

Вышел из дома,

Пришёл на вокзал,

Сел и поехал.

Сел и поехал...

Сел и поехал....

Стрелки, как белки,

Навстречу летят

С ветки на ветку.

Люди и звери

Подходят к путям -

Брось им монетку.

Полка, футболка,

Вагон-ресторан,

Карты, потеха.

Вышел на станции,

Хлопнул стакан,

Сел и поехал!.

Сел и поехал...

Сел и поехал...

Так пересёк ты

Свой Божий мирок,

Вжился, пригрелся.

Так и доехал

До райских ворот -

Кончились рельсы.

Вышел, размялся,

Спросил сигарет -

Просто для смеха....

Взял на перроне

Обратный билет,-

Сел и поехал!!!

Сел и поехал!

Сел и поехал....

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 2 weeks later...

Евгений Евтушенко(С)

КОГДА МУЖЧИНЕ СОРОК ЛЕТ

Когда мужчине сорок лет,

ему пора держать ответ:

душа не одряхлела?-

перед своими сорока,

и каждой каплей молока,

и каждой крошкой хлеба.

Когда мужчине сорок лет,

то снисхожденья ему нет

перед собой и перед богом.

Все слезы те, что причинил,

все сопли лживые чернил

ему выходят боком.

Когда мужчине сорок лет,

то наложить пора запрет

на жажду удовольствий:

ведь если плоть не побороть,

урчит, облизываясь, плоть -

съесть душу удалось ей.

И плоти, в общем-то, кранты,

когда вконец замуслен ты,

как лже-Христос, губами.

Один роман, другой роман,

а в результате лишь туман

и голых баб - как в бане.

До сорока яснее цель.

До сорока вся жизнь как хмель,

а в сорок лет - похмелье.

Отяжелела голова.

Не сочетаются слова.

Как в яме - новоселье.

До сорока, до сорока

схватить удачу за рога

на ярмарку мы скачем,

а в сорок с ярмарки пешком

с пустым мешком бредем тишком.

Обворовали - плачем.

Когда мужчине сорок лет,

он должен дать себе совет:

от ярмарки подальше.

Там не обманешь - не продашь.

Обманешь - сам уже торгаш.

Таков закон продажи.

Еще противней ржать, дрожа,

конем в руках у торгаша,

сквалыги, живоглота.

Два равнозначные стыда:

когда торгуешь и когда

тобой торгует кто-то.

Когда мужчине сорок лет,

жизнь его красит в серый цвет,

но если не каурым -

будь серым в яблоках конем

и не продай базарным днем

ни яблока со шкуры.

Когда мужчине сорок лет,

то не сошелся клином свет

на ярмарочном гаме.

Все впереди - ты погоди.

Ты лишь в комедь не угоди,

но не теряйся в драме!

Когда мужчине сорок лет,

или распад, или расцвет -

мужчина сам решает.

Себя от смерти не спасти,

но, кроме смерти, - расцвести

ничто не помешает!

1972

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 3 weeks later...

Из бессмертного.

ШЕКСПИР.

Как тот актер, который оробев,

Теряет нить давно знакомой роли,

Как тот безумец, что, впадая в гнев,

В избытке сил теряет силу воли, -

Так я молчу, не зная что сказать,

Не оттого, что сердце охладело.

Нет на мои уста кладет печать

Моя любовь, которой нет предела.

Так пусть же книга говорит с тобой.

Пускай она, безмолвный мой ходатай,

Идет к тебе с признаньем и мольбой

И справедливой требует расплаты.

Прочтешь ли ты слова любви немой?

Услышишь ли глазами голос мой?

Изменено пользователем Future
Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 1 month later...

Дыхание

(С)В.Бутусов, группа "Наутилус Помпилиус"

Я просыпаюсь

В холодном поту

Я просыпаюсь

В кошмарном бреду

Как будто дом наш

Залило водой

И что в живых остались

Только мы с тобой...

И что над нами - километры воды!

И что над нами, бьют хвостами киты

И кислорода, не хватит на двоих

Я лежу в темноте...

Слушая наше дыхание!

Я слушаю наше дыхание...

Я раньше и не думал что у нас,

На двоих с тобой - одно лишь дыхание

Дыхание...

Я пытаюсь,

Разучиться дышать

Чтоб тебе хоть

На минуту отдать

Того газа,

Что не умели ценить,

Но ты спишь и не знаешь...

Что над нами - километры воды!

Что над нами, бьют хвостами киты

И кислорода, не хватит на двоих

Я лежу в темноте...

Слушая наше дыхание!

Я слушаю наше дыхание...

Я раньше и не думал что у нас,

На двоих с тобой - одно лишь дыхание

Дыхание...

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Восемнадцать лет спустя

Александр Розенбаум(С)

Иногда в денек погожий, длинный,

Два червонца оборвав с куста,

Не забыв о веточке жасмина,

Я иду по памятным местам.

Там, где полусонная гнедая

Издали махала мне хвостом,

Там теперь моторами чихают

Несколько простуженных авто.

Извозчик постарел, и я тоже,

Где гражданин тот, что сорил вишней?

А та, к которой так спешил, Боже,

Давно уже не за меня вышла...

Я сажусь на лавочку у дома,

Он своих старушек пережил.

А у крыш, до одури знакома,

Стая голубиная кружит.

Нам теперь судьба так редко дарит

Эти удивительные дни,

Так давай, извозчик, покемарим,

Не на облучке, уж извини.

Приятель, я тех давних дней пленник,

А фаэтона нет... денник брошен...

Давай, приятель, не жалей денег,

Пойдем помянем-ка твою лошадь...

Извозчик, отвези меня, родной!

Я, как ветерок, всегда был вольный.!

Пусть стучат копыта дробью по мостовой,

Но чур, не бить коня - ему же больно!!!

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 2 weeks later...

Господи, как мы изменились с тех лет....

Эти стихи в юности воспринимались совсе иначе...

Наверное, лучше и чище воспринимались.

_________________________________________________

Эдуард Асадов

(Слепой Поэт)

ОНИ СТУДЕНТАМИ БЫЛИ

Они студентами были.

Они друг друга любили.

Комната в восемь метров - чем не семейный дом?!

Готовясь порой к зачетам,

Над книгою или блокнотом

Нередко до поздней ночи сидели они вдвоем.

Она легко уставала,

И если вдруг засыпала,

Он мыл под краном посуду и комнату подметал.

Потом, не шуметь стараясь

И взглядов косых стесняясь,

Тайком за закрытой дверью белье по ночам стирал.

Но кто соседок обманет -

Тот магом, пожалуй, станет.

Жужжал над кастрюльным паром

их дружный осиный рой.

Ее называли лентяйкой,

Его ехидно хозяйкой,

Вздыхали, что парень - тряпка и у жены под

пятой.

Нередко вот так часами

Трескучими голосами

Могли судачить соседки, шинкуя лук и морковь.

И хоть за любовь стояли,

Но вряд ли они понимали,

Что, может, такой и бывает истинная любовь!

Они инженерами стали.

Шли годы без ссор и печали.

Но счастье - капризная штука, нестойка

порой, как дым.

После собранья, в субботу,

Вернувшись домой с работы,

Однажды жену застал он целующейся с другим.

Нет в мире острее боли.

Умер бы лучше, что ли!

С минуту в дверях стоял он, уставя

в пространство взгляд.

Не выслушал объяснений,

Не стал выяснять отношений,

Не взял ни рубля, ни рубахи, а молча шагнул

назад...

С неделю кухня гудела:

"Скажите, какой Отелло!

Ну целовалась, ошиблась... немного взыграла

кровь!

А он не простил".- "Слыхали?"-

Мещане! Они и не знали,

Что, может, такой и бывает истинная любовь!

post-3739-1183818095.jpg

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

В этом мире всегда есть место для лучших и чистых чувств.

***************************

Вероника Тушнова

Не отрекаются, любя.

Ведь жизнь кончается не завтра.

Я перестану ждать Тебя,

А Ты придешь совсем внезапно.

А Ты придешь, когда темно,

Когда в стекло ударит вьюга,

Когда припомнишь, как давно

Не согревали мы друг друга.

И так захочешь теплоты,

Не полюбившейся когда-то,

Что переждать не сможешь Ты

Трех человек у автомата.

И будет, как назло, ползти

Трамвай, метро, не знаю, что там..

И вьюга заметет пути

На дальних подступах к воротам..

А в доме будет грусть и тишь,

Хрип счетчика и шорох книжки,

Когда ты в двери постучишь,

Вбежав наверх без передышки.

За это можно все отдать,

И до того я в это верю,

Что трудно мне Тебя не ждать,

Весь день, не отходя от двери...

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

ИЗ ДНЕВНИКА ПОМОЩНИКА БУХГАЛТЕРА

1863 г. Май, 11. Наш шестидесятилетний бухгалтер Глоткин пил молоко с коньяком по случаю кашля и заболел по сему случаю белою горячкой. Доктора, со свойственною им самоуверенностью, утверждают, что завтра помрет. Наконец таки я буду бухгалтером! Это место мне уже давно обещано.

1883.

[/quote/

Спасибо, сестра! Смешно!

Вообще, всем и в особенности Батьке железному гранд мерсище - зашла и не пожалела. Столько настоящего!

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Гость Владимир Ильич Ленин

:biggrin:

Для В.И.Ленин:

Впредь попрошу учитывать направленность темы, прежде чем в ней что-либо размещать.

Изменено пользователем Владимир К
Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

ДруГи!!!

Вот опять подумалось, - а не закрыть ли тему? Может быть, не интересна уже?

Жду мнений. Если обоснованных аргументов не будет до 01.08.2007, - тема будет закрыта, но доступна в архиве.

"Контрреволюция, наехав на нас

Довела до больницы, вырос живот,

Рок-н-рол истерт, я учусь играть джаз

Но меня рвет

Полный рот нот...

...Но контрреволюция всегда с тобой

Лежит в постели

Третьей ногой...

Сексуальной ногой....

Виртуальной ногой....

Да уж....."

(С) Ю.Шевчук "Контрреволюция"

"Мой друг

лучше всех играет блюз"

(С) Группа "Машина времени"

Поднят ворот, пуст карман.

Он не молод и вечно пьян.

Он на взводе - не подходи.

Он уходит всегда один.

Hо зато мой друг лучше всех играет блюз.

Круче всех вокруг он один играет блюз....

Он не знает умных слов.

Он считает вас за козлов.

Даже в морге он будет играть -

Hа восторги ему плевать.

Hо зато мой друг лучше всех играет блюз.

Круче всех вокруг он один играет блюз....

Hочь на выдох - день на вдох.

Кто не выжил - тот и сдох.

Обреченно летит душа.

От саксафона до ножа.

Hо зато мой друг лучше всех играет блюз.

Круче всех вокруг он один играет блюз....

Поднят ворот, пуст карман.

Он не молод и вечно пьян.

Обреченно летит душа.

От саксафона до ножа.

Hо зато мой друг лучше всех играет блюз.

Круче всех вокруг он один играет блюз....

Hо зато мой друг лучше всех играет блюз.

Круче всех вокруг он один играет блюз!!!

Изменено пользователем Владимир К
Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

ДруГи!!!

Вот опять подумалось, - а не закрыть ли тему? Может быть, не интересна уже?

Жду мнений. Если обоснованных аргументов не будет до 01.08.2007, - тема будет закрыта, но доступна в архиве.

Вот чего выдумал то, что это за тенденции у Вас, уважаемый, у ЛИЮ опять же. Все бы нах... закрыли. Куда народную любофф девать будете. :biggrin:

Изменено пользователем Владимир К
Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Вот чего выдумал то, что это за тенденции у Вас, уважаемый, у ЛИЮ опять же. Все бы нах... закрыли. Куда народную любофф девать будете. :biggrin:

Хорошо, "народная любовь". Принимается. :cheer:

Еще мнения?

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Хорошо, "народная любовь". Принимается. :druzja:

Еще мнения?

Эх, Владимир, Владимир, Вам только бы "обоснованные аргументы" подавай.....

Тебе, педанту, значит, нужен чек

И веры не внушает человек?

Но если клятвы для тебя неважны,

Как можешь думать ты, что клок бумажный,

Пустого обязательства клочок,

Удержит жизни бешеный поток?

Наоборот, средь этой быстрины

Еще лишь чувство долга только свято.

Сознание того, что мы должны,

Толкает нас на жертвы и затраты.

Что значит перед этим власть чернил? (Гёте, "Фауст")

Что сие значит - подумалось? Как то плохо подумалось. Присоединяюсь к народной любви. :wub:

Это не та тема, в которую просто заглядывают. Её ЧИТАЮТ. Пришлось распечатать, чтобы не таращиться в монитор. Много вещей знакомых, которые воспринимаются по другому. Вчера прочитала "Мой друг лучше всех играет блюз", зацепило....после работы пошла, купила книгу Макаревича "Занимательная наркология" (довольно смешная книжица оказалась) и "Машина с евреями". А Вы говорите.....закрыть. Ужас! :dan:

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Гость
Эта тема закрыта для публикации сообщений.
  • Недавно просматривали   0 пользователей

    • Ни один зарегистрированный пользователь не просматривает эту страницу.
  • Upcoming Events

    No upcoming events found
  • Recent Event Reviews


×

Важная информация

Правила форума Условия использования