Перейти к контенту
КАЗАХСТАНСКИЙ ЮРИДИЧЕСКИЙ ФОРУМ

"О нас,математиках, говорят как о сухарях!"


Гость ВиК

Рекомендуемые сообщения

Павел Антокольский

ПОРТРЕТ ИНФАНТЫ

Художник был горяч, приветлив, чист, умен.

Он знал, что розовый застенчивый ребенок

Давно уж сух и желт, как выжатый лимон;

Что в пульсе этих вен — сны многих погребенных;

Что не брабантские бесценны кружева,

А верно, ни в каких Болоньях иль Сорбоннах

Не сосчитать смертей, которыми жива

Десятилетняя.

         Тлел перед ним осколок

Издерганной семьи. Ублюдок божества.

Тихоня. Лакомка. Страсть карликов бесполых

И бич духовников. Он видел в ней итог

Истории страны. Пред ним метался полог

Безжизненной души. Был пуст ее чертог.

Дуэньи шли гурьбой, как овцы. И смотрелись

В портрет, как в зеркало. Он услыхал поток

Витиеватых фраз. Тонуло слово «прелесть»

Под длинным титулом в двенадцать ступеней.

У короля-отца отваливалась челюсть.

Оскалив черный рот и став еще бледней,

Он проскрипел: «Внизу накормят вас, Веласкец».

И тот, откланявшись, пошел мечтать о ней.

Дни и года его летели в адской пляске.

Всё было. Золото. Забвение. Запой

Бессонного труда. Не подлежит огласке

Душа художника. Она была собой.

Ей мало юности. Но быстро постареть ей.

Ей мало зоркости. И всё же стать слепой.

Потом прошли века. Один. Другой, И третий.

И смотрит мимо глаз, как он ей приказал,

Инфанта-девочка на пасмурном портрете.

Пред ней пустынный Лувр. Седой музейный зал.

Паркетный лоск. И тишь, как в дни Эскуриала.

И ясно девочке по всем людским глазам,

Что ничего с тех пор она не потеряла —

Ни карликов, ни царств, ни кукол, ни святых;

Что сделан целый мир из тех же матерьялов,

От века данных ей. Мир отсветов златых,

В зазубринах резьбы, в подобье звона где-то

На бронзовых часах. И снова — звон затих.

И в тот же тяжкий шелк безжалостно одета,

Безмозгла, как божок, бесспорна, как трава

Во рвах кладбищенских, старей отца и деда,—

Смеется девочка. Сильна тем, что мертва.

1928

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • Ответы 841
  • Created
  • Последний ответ

Top Posters In This Topic

Бахыт Кенжеев (С)

Сходить на кухню, хлопнуть стопку спирта,

запить ситро и нехотя вернуться

к компьютеру. Сколь символично, братья

и сестры, что значочки на экране

в отличие от пушкинских, допустим,

гораздо меньше связаны с материальным

и пошлым миром—и по сути

намного ближе к электрическим полям

и импульсам, из коих, как известно,

и состоит душа. Как бывший химик, впрочем,

я знаю: тут не только импульсы, но сотни

замысловатых и химических веществ,

которые, за недостатком места,

перечислять не буду. Лучше вспомню

про свой последний день рожденья,

случившийся недавно на краю

распавшейся (а мнилось—будет вечной)

империи, в туристском ресторане

с коллегами не столько по перу,

сколь по житейским обстоятельствам. Коньяк

рекою лился. И товарищи мои

провозглашали сдержанные тосты —

сколь, дескать, знаменательно, что данный

специалист по зарабатыванью денег,

еще вдобавок и служитель муз!

Я был польщен, хотя коньяк, признаться

был отвратителен, а звуковое

сопровождение еще

противней—не люблю слезливых завываний,

ни молодецких плясок

с кавказскими кинжалами в руках,

ни танцев живота, ни прочих

увеселений постсоветского востока.

Я был польщен, и в то же время грустен —

и сквозь стенания дутара или как там,

мне чудился дурацкий старый шлягер

про сожаленье, день рожденья, и

вагоны эскимо. Прочти стишок,

меня просили, но в ответ высокомерно

я головой качал, изображая гордость

служителя искусств—а на поверку

я ничего не помнил, кроме неба

над глиняной террасой ресторана,

и пения цикад, и, может быть,

прибоя где-нибудь в Геленджике

или Ньюфаундленде—зимних волн,

несущих льдинки мутные, зеленых,

молочных волн. В гостинице, один,

я выпил "алька-зельтцера", пришел

в себя, сел за компьютер, и до трех

часов раскладывал пасьянс, и думал,

пора остепениться, перейти

на прозу или мемуары. Но увы —

все чудится, вот-вот очнусь, и снова

заговорю спокойно и легко —

хотя отменно знаю—где оно,

спокойствие? Где легкость? Их не будет

и не было...

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Коллеги, - почитайте, - вещь!!! Сам Роберт Шекли премию автору вручил...

http://www.obozrevatel.com/news_print/2005/4/29/10329.htm

Сергей Челяев

Пока святые маршируют

Смерть явилась к Стэну на рассвете в образе чопорного пожилого джентльмена в безупречном костюме стального оттенка, с вежливой улыбкой на тонких губах и докторским саквояжиком в руке.

— Так скоро? – горько сказал Стэн, когда первый шок прошел. – Но ведь я еще не успел уладить все свои дела! С твоей стороны это просто свинство…

Споры со смертью – занятие достойное, но малоэффективное. Смерть только пожала плечами, отчего в ее саквояжике что-то глухо звякнуло.

— Неужели ничего нельзя сделать? – в отчаянии спросил Стэн. – Я никак не могу умирать до… послезавтра.

— Есть проблемы? – сухо сказала Смерть, равнодушно минуя знак вопроса.

— А как же?! Послезавтра мы играем на сейшне, — развел руками Стэн. – В клубе у Веселого Роджера собираются все лабухи с Побережья. Мы тоже решили тряхнуть стариной. Два месяца репетировали. Если только у тебя есть сердце…

— Три дня, — перебила его Смерть. – Как только доиграете. И ни минутой больше.

Бледная кисть скользнула в жилетный карман. Тонкие пальцы крутнули брегет. Щелкнула крышка с глубокой гравировкой — черепом и костями.

— Секундомер? Антикварный? – уважительно спросил Стэн.

— Военное производство, — ответила Смерть. – Сейчас таких не делают.

И нажала кнопку.

Стэн тут же почувствовал, как кольнуло в груди – холодно и звонко. Как упавшая сосулька. Тем временем Смерть рассеянным взором обвела его комнату.

— Можешь начинать прибираться.

— Эту берлогу наследуют мои двоюродные племянницы, – покачал головой Стэн. – Фурии ждут — не дождутся, когда ты заглянешь сюда. Вот пусть сами потом и прибираются.

— Тогда заведи часы, — посоветовала Смерть и направилась к выходу. Однако у порога обернулась.

— И запомни: у меня нет сердца.

После чего вышла вон, плотно притворив за собой дверь.

А Стэн без сил осел на стул! Перечитай эту фразу – именно так все и было.

На репетицию он опоздал – подметал комнату. По дороге прихватил упаковку пива в качестве отмазки, увернулся от шутливых подзатыльников Моргана и Бэшена и уселся между ними на свое привычное место, как меж Сциллой и Харибдой. Но едва вынул из футляра трубу, как за спиной послышалось вежливое покашливание.

— Тут тебя один тип поджидает, — кивнул Бэшен, шелестя стальными барабанными щетками по альтам и дребезжащему “хэту”. — Сказал, старый приятель.

Стэн оглянулся – позади, на стуле с высокой спинкой, прямая как струна, сидела Смерть. На коленях покоился давешний саквояжик. Очевидно, со складной косой.

— Ты чего тут? – прошипел Стэн. – У меня же еще два с половиной дня.

— А ты думал, теперь можешь отвлечься и расслабиться? – усмехнулась она. – Не выйдет. Все это время я буду у тебя за спиной, так и знай. Помни обо мне хоть теперь, если прежде было недосуг.

— Ну? – выжидательно буркнул Морган, любовно оглаживая гриф старинного контрабаса. На инструменте живого места не было от наклеек весьма вольного содержания, а на самых видных местах корпус, подобно стариковским морщинам, бороздили неумолимые трещины.

— Он с нами посидит, — пожал плечами Стэн. Перед его глазами разом пронеслась череда всех армейских приключений, автокатастроф и падений с дерева с регулярностью раз в каждые сопливые полгода до школы. – Это действительно… старый знакомый.

— Пусть только не храпит слишком уж громко на твоем соло! – подмигнул ему Пью Ядовитая Змея и пробежался по клавишам корявым, заплетающимся пассажем.

— Веселее, мальчики! – гаркнул Бэшен и вдарил по тарелкам от души. – Тутти, вашу мать!

И они выдали тутти – фразу, которую все старательно играют в унисон, нота в ноту. А потом уже пошел классный разброд и душевные свинговые шатания.

Пока разгоняли тему, Смерть всю дорогу смирно сидела на стуле, помаргивая белесыми ресницами. Когда же дядя Том сипло взревел на своем монструозном саксофоне как поперхнувшийся верблюд, она стала легонько пристукивать носком, но только какой-то совершенно иной, сдвинутый ритм. “Пять четвертей…” – просчитал Стэн и чуть не присвистнул. — “Нехило!” Взгляд его теперь был настолько прикован к черной туфле, что он едва не прозевал собственное соло. Повисла пауза, Стэн вздрогнул и медленно поднял к губам трубу. А потом неожиданно для всех и себя самого выдал вдохновенное, потрясное соло на пять четвертей, сломав к чертовой матери весь предыдущий рисунок, но зато оторвавшись сполна.

Все уже давно перестали играть, и только труба Стэна упрямо докручивала до конца истерические рулады. Наконец смолк ее последний визг на умопомрачительно высокой ноте, и наступила ватная тишина. Все старики потрясенно, а кто и возмущенно, смотрели на Стэна, а у того перед глазами висела лишь одна навязчивая картинка: черная, начищенная до блеска туфля, отбивающая ритм для него одного.

Они вышли из клуба вместе. Смерть озабоченно взглянула на часы и зябко подняла воротник плаща.

— Ты неплохо играл сегодня, — скрипуче проговорила она. – Совсем как в молодости.

И не дожидаясь ответа, растворилась в дождливой пелене, затянувшей переулок. Стэн долго смотрел ей вслед.

Дома он допоздна сидел перед проигрывателем, слушая старые пластинки и чаще обычного поглядывая на будильник. Прежде Стэну было плевать на время, сейчас же ему казалось, что оно тикает слишком быстро. Затем он лежал в постели и вспоминал весь минувший день. Потом, как ни странно, уснул, но всю дорогу ему по башке колотила пять четвертей чертова туфля.

На следующую репетицию Смерть притащилась опять. На этот раз опоздала уже она и была встречена критической руладой саксофона Дяди Тома, сразу после двенадцатой цифры. Смерть кивнула старому негру и приветственно помахала остальным. Старики важно закивали в ответ и при этом даже почти не свернули с ритма, только наломали кучу судорожных сбивок. В конце концов, джаз без синкопы – что рэп из Европы!

Однако сегодня у Стэна не ладилось. Игра не шла, соло прошло без полета, вдобавок во рту постоянно сохло. В довершение ко всему он безобразно задул мундштук, так что пришлось делать перерыв. Смерть тем временем беззаботно болтала с Морганом и Бэшеном; по всей видимости, у них обнаружилась куча общих тем и знакомых.

— Я вижу, твои мысли начинают принимать правильное направление, — заметила Смерть, когда они шли к остановке. Стэн предпочитал ходить в клуб пешком, берег деньги и здоровье. Смерть же сегодня вечером, по ее словам, еще должна была успеть в кучу мест, а в такси она не садилась из принципа.

— Что ты имеешь в виду? – удивился Стэн.

— Я слышу по твоей сегодняшней игре, что ты наконец-то задумался обо мне, — ответила она. – Это похвально, хотя, признаем, спохватился ты поздновато.

— А почему ты вчера обмолвился про мою молодость? Ты что, подсматривал за мной уже тогда?

Он вдруг поймал себя на том, что прежде всегда считал Смерть уродливой старухой, а теперь уже почти уверился в ее мужской сущности. Чем же она была на самом деле?

— Скорее, подслушивал, — предположила Смерть. – В молодости, знаешь ли, все увлекаются джазом. Только, пожалуй, не все об этом догадываются.

— Я так понимаю, ты и на сейшн завтра придешь? – хрипло спросил Стэн. – Там будут платные входные.

— У меня контрамарка, — буркнула Смерть. – Отыграешь, и пойдем.

— А как это… будет? – Стэн вмиг приуныл. – Далеко идти?

— Если хорошо отыграете, провожу тебя немножко, — пообещала она и ловко вскочила в открытые двери автобуса.

А Стэн весь вечер пил и последнюю в своей жизни ночь совершенно не запомнил. Может, это и к лучшему.

Смерть пришла, когда весь бэнд отдыхал за столиком, а Морган настраивал на сцене контрабас. Она выставила пива и орешки, и старые лабухи одобрительно хлопали ее по спине. Стэн же только покосился в ее сторону и тут же угрюмо отвернулся. После вчерашнего у него раскалывалась голова, было разбито сердце из-за безутешной жалости к себе, и першило в горле, что для трубача перед концертом, разумеется, совсем беда. Вдобавок по соседству сидела компания молодых львов, судя по прикиду и гитарным кофрам, рубившая джаз-рок наотмашь. Длинный, бритый наголо юнец, очевидно, басист, ревнивым ухом прислушивался к упражнениям Моргана на сцене и язвительно критиковал, неприлично громко даже для музыкального клуба. Морган же, простая душа и дитя старых и добрых джазовых стандартов, увлеченно настраивал норовистый инструмент, дергая струны немудрящими, отрывочными “картошками”:

— Бум-бум! Бум-бум! Бум-бум! Бум… Бум-бум-бум-бум!!

И так по кругу.

— О-о, слажал! – заливался юнец, ухахатываясь с соратниками над “старым валенком”. — А-а! Опять слажал!!

В зале стали хихикать и язвительно прихлопывать, а Морган, глухая тетеря и дубина стоеросовая, воспринял все за чистую монету и с удвоенной энергией продолжал дергать стальные карандаши струн.

Все старики за столом разом приуныли, Стэн с досады даже плюнул, и только Смерть повернула голову и холодно глянула на горластого юнца. Надо сказать, что прикид у нее сегодня был что надо: иссиня-черная тройка с серым воротником и старинным значком в петлице, белоснежная сорочка и лаковые штиблеты цвета душной ночи в Каролине. От Смерти веяло могильным холодком, и паренек, словно ощутив дыхание беды, тут же сник. Теперь он только шептался с приятелями, изредка поглядывая на соседний столик.

Тем временем вернулся Морган, крайне довольный собой и свежим пивом за столом. Следующим на сцену забрался юнец, тут же усевшись прямо на монитор подзвучки. Он с шикарным треском распахнул пластиковый кофр и извлек оттуда сверкающее чудо гитарной техники – безладовый джаз-бас. “Джек” шнура вошел в гнездо с сухим щелчком, ласкающим ухо всякого гитариста, повернулся тумблер, и гитара тихонько загудела, наливаясь мощью идущего усиления. Затем наводки сошли, все стихло, и правая рука юнца принялась откалывать на гитаре фортели.

Его большой палец резко клевал с оттягом, точно откупоривал бутылки, с размаху ударял по струнам, ходил взад и вперед как заведенный, безумным маятником, и хлесткий, упругий, металлический бас ударял по залу лавиной низких частот. Юнец был мастером слэпа – особого искусства игры на бас-гитаре с высоко поднятыми струнами. В это же время пальцы его левой руки без устали бродили по безладовому грифу, делая подтяжки и скользящие глиссандо как на контрабасе в руках музыканта, уверенно играющего по уму.

Юнец выдал вдохновенный каскад ходов, способный закопать любого конкурента одними только понтами на технику, и резко оборвал. В зале повисла восхищенная и завистливая тишина, было слышно только, как Смерть закуривает, щелкая золоченой зажигалкой.

— О-о! Правильно сыграл! – негромко произнесла она в мертвой тиши клуба. И со вкусом выдохнув дымную струю в сторону сцены, одобрительно прибавила:

— А-а! Опять правильно сыграл!

Зал разразился хохотом. Смеялись все, но громче всех старые музыканты, которых тут набралось со всего побережья. Народ свистел, топал ногами, ибо только музыкант был в состоянии адекватно оценить всю соль этой смертельной шутки. А юнец, пристыженный и сконфуженный, бочком-бочком убрался со сцены и затерялся где-то у барной стойки, заливая пивом свои явно не лучшие времена.

Впрочем, потом все здорово хлопали этим ребятам, включая Стэна и Моргана, и даже Смерть разок свистнула в знак одобрения хорошему фанки. Ребята эти были, в сущности, совсем неплохими музыкантами, а похвала старых лабухов отныне уже лила им бальзам на душу.

Бэнд Стэна должен был играть уже под занавес, и не потому, что они были лучшими. Просто так решил честный жребий – обычай, которого не встретишь на поп-тусовках. А до этого Стэн и Смерть успели разок перекинуться словечком.

— Ну, как тебе тут, у нас? – крикнул Стэн ей прямо в ухо, поскольку уровень грохота в зале неуклонно возрастал к вящему удовольствию всех.

— Вполне, — кивнула Смерть и пронзительно свистнула барабанщику, чрезмерно увлекшемуся соло. – Но вообще-то я больше люблю реггей и госпел.

Наконец их вызвали на сцену. В зале хлопали – их все еще помнили, поскольку было полно своих. Первые две пьесы отыграли очень прилично, ничего не скажешь. В третьей поначалу немного завязли из-за Бэшена с его барабанами, но Дядя Том спас положение, когда запел прямо в саксофон свои черные песни. Добрая треть зала восхищенно взвыла, другая одобрительно засвистела, третья сдержанно улыбалась и качала головами в такт. Оставалась последняя, четвертая композиция.

Стэн оглядел зал. Смерть сидела среди десятков других зрителей в полутьме и смотрела на него. Взгляд ее как всегда был холоден и строг. Стэн вытер рот, массируя губы, и, отстранив Дядю Тома, у которого было первое соло, подошел к микрофону. Старый негр удивленно взглянул на него и сделал руками судорожное движение, точно расстреливал Стэна из серебристого саксофона. Стэну показалось, что из выгнутого раструба веером вырвались раскаленные, шипящие ноты и устремились к нему. Он вздохнул и громко сказал полутьме:

— Сейчас мы будем играть последнюю пьесу. Вы ее все знаете. “Когда святые маршируют”. Не знаю, кому как, а я бы хотел это увидеть.

В зале одобрительно загудели, кто-то свистнул.

— Мы, наверное, уже никогда не соберемся вместе. Годы, дела, заботы… в общем, сами понимаете.

Засвистели громче, раздались жидкие хлопки. “Ну, сво-о-олочь…” – протянул чей-то восхищенный пьяный тенорок.

— И я благодарен парням, – Стэн обвел широким жестом «парней», что улыбались за спиной, – но не меньше того благодарен и судьбе. Той, которая позволила нам собраться здесь, в этом отличном клубе, и играть для вас. Это просто кайф.

И он снова взглянул на Смерть, теперь уже – в упор. Та медленно и с достоинством наклонила голову, принимая благодарность на свой счет. А зал уже шумел и волновался.

— Мы играем всю жизнь, потому что больше ничего толком и не умеем, — покачал головой Стэн. – Что я буду делать потом, когда доиграю свою партию? Кто мне скажет тогда, правильно ли я жил все это время? Ведь у нас ничего не осталось, кроме музыки. И ту мы сейчас отдадим вам.

И они сыграли. Труба Стэна творила чудеса: она словно жила отдельно от пальцев и губ, точно кто-то незримый приказывал ей петь. Она вела Стэна за собой, и он, пораженный, торопливо шагал за своей музыкой, как когда-то в детстве – босыми ногами по запыленной желтой дороге. А музыка летела впереди и поминутно оглядывалась, лукаво улыбаясь, как шаловливая девчонка. Потом он ее догнал и сжал в объятиях, так что на глаза навернулись слезы. И вспомнилось прошлое, и плакалось о настоящем, и уже не было будущего. Труба Стэна подняла в клубе волшебный ветер, ее звуки плыли, летели все выше и выше, к самым высотам света и печали. И, возрождаясь, умирали, и ветру не было конца.

Он отнял трубу от дрожащих, натруженных губ. Вокруг было тихо, зал смотрел на него и молчал. На какое-то отчаянное мгновение Стэну даже показалось, что Смерти нет. Как это бывает в кино: пустое место за столом, сентиментальная и светлая музыка за кадром и влажные глаза женщин.

Он действительно был пуст, ее стул за столиком, уставленным пивными банками и дешевыми фарфоровыми пепельницами. Смерти действительно не было. “Это оттого, что я уже минут пять, как умер, наверное…” – подумал Стэн. “И для меня самое страшное теперь уже позади”.

Он положил трубу на крышку раздолбанного в драбадан рояля. Пробормотал старикам невнятные слова не то извинения, не то прощания, спустился со сцены и пошел по узкому проходу к дверям. Стэн знал, что там его ждут.

Наверное, ему хлопали, наверное, свистели или кричали. Лабухи на сцене совершенно потерялись, лишь сакс Дяди Тома тревожно и жалобно гудел ему вслед. Но Стэн уже ничего не слышал. Он открыл дверь и вышел из клуба вон.

Смерть стояла на крыльце, скрестив руки на груди. Стэн остановился в нерешительности.

— Бери, — кивнула она на саквояжик у ног. – Три дня ношу.

— Что это?

— Пригодится, — заверила она. – Идем, тут недалеко.

В конце улицы перед ними возникла дверь, и Смерть велела открыть саквояж. Там лежала золотая труба, маленькая и аккуратная; точь-в-точь, как его самый первый инструмент, на котором он учился извлекать звук и правильно держать дыхалку.

— Дай им знать, что мы уже тут, — велела Смерть, и Стэн, повинуясь решительному жесту, поднял трубу. У него тряслись руки, прыгал подбородок, и он не сразу поймал губами мундштук.

— Дунь пару раз, чтобы эти сони услышали, — кивнула Смерть.

Стэн поднатужился и… дунул. Звука трубы он не услышал, зато дверь тут же бесшумно открылась, и перед ними возник абсолютно черный проем. Зловещий и мрачный. Стэн невольно попятился.

— Смелее, — подбодрила его Смерть. – Шагай туда и не оглядывайся. Плохая примета, знаешь ли.

Стэн мысленно прошептал самую короткую молитву, воззвал ко всем святым и, зажмурившись, шагнул, крепко сжимая трубу.

Несколько мгновений было тихо и темно. Поэтому он открыл глаза. В ту же секунду, точно только того и ждали, вспыхнули ослепительные прожекторы. Что-то с шипением завертелось над головой, разбрызгивая трескучие искры, и десятки медных труб ударили разнузданным, ######ганским аккордом прямо ему в лицо. Стэн заорал от ужаса, но кто-то невидимый, за спиной, повелительно крикнул:

— Тутти, вашу мать!

Целый батальон трубачей самого причудливого обличья и прикида тут же надвинулся на него и обрушил на голову Стэну поток сверкающей меди первых четырех тактов. Крайний в последнем ряду, белобрысый парнишка в камуфляжной форме норвежских егерей, шагнул в сторону и призывно помахал Стэну сигнальным рожком.

— Двигай сюда! – крикнул он с характерным скандинавским акцентом. – Мы тебя уже заждались.

Стэн вопросительно указал на свою трубу, и парень закивал. Тогда он шагнул в строй, слегка потеснив тучного негра с трубой и сурдиной, и батальон сразу пришел в движение. Сотня труб слаженно грянула “Святых”, и Стэн, очумело вертя головой, зашагал вместе со всеми, подлаживая шаг.

— Куда это мы? – удивился он.

— На парад! — весело откликнулся парень. – Ты что, забыл, что сегодня – канун дня всех святых? Они нынче маршируют, а мы играем. Три дня тебя ждали, между прочим. Боюсь, теперь придется поторопиться.

Батальон действительно ускорил шаг. Норвежец с минуту одобрительно глядел на семенящего Стэна, а затем подмигнул.

— Ничего, быстро подстроишься. Говорят, прилично дуешь?! Ладно, посмотрим, каков ты в деле… А теперь держи дистанцию, тверже ставь ноги и ничего не бойся – сейчас будем подниматься!

И он поднял сигнальный рожок к небу.

Никто не знает, какого рода приходит к нам смерть. Иные ее движения грубы и сродни мужским, другие проявления – женственны в своем изяществе. Но вряд ли она — Нечто Среднее. Потому что всегда реально смотрит на жизнь.

Да, кстати…

Only the one who sincerely loved life, can understand battalion, leaving in the sky.

Только тот, кто искренне любил жизнь, поймет батальон, уходящий в небо.

Пожалуй, это можно попробовать на пять четвертей. Пока святые еще маршируют.

© Сергей Челяев, 2003

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 2 weeks later...

<font color='#000080'>Что ж, очень хорошо, - тема живет. Сужу по количеству просмотров. Читают люди, что-то реально хорошее читают, - это оч неплохо

Тема существует независимо от воли и сознания основателя, - это важно.

А пока кое-что о любви к Книге.... :D

Лев ВЕРШИНИН(С)

ОХОТА НА ГРЫБРУ

Доводилось ли вам охотится на грыбру?

Конечно, не всякий признается, но занимались этим многие, отчего

грыбры и исчезли так быстро в лесах Канопуса-7. А когда-то, доверчивые и

добродушные, они выходили из зарослей прямо на опушки и не боялись

кормиться прямо из рук залетных навигаторов. Календари с мордочками грыбр

мгновенно расходились, стоило им лишь появиться в киосках космовокзалов. А

то, что на фотографиях мордочки всегда были разные (а порой, даже, и не

совсем мордочки), так это никого не удивляло.

Грыбра, она и есть грыбра. Канопус-7, как известно, лежит в изрядном

далеке от оживленных путей. Промышленники о нем думать не думают, туристы

предпочитают что-либо поближе и с туземными радостями. И, думаю, паслись

бы грыбры по сей день в родных кущах, если бы не идиот из Кембриджа,

О'Нил, со своей треклятой книжкой. "Спасение во грыбре" - одно название

чего стоит! Развелось таких, скажу я, спасу нет. Писать ума хватает, а

прикинуть, во что идейка твоя выльется - как бы не так...

Да, о чем, бишь, я? А, вспомнил. Как вышло, что я оказался в компании

с этими мерзавцами? Трудно сказать. Скорее всего, тогда этот вопрос меня и

не занимал. Мы находились на Канопусе, космоботик улетел, капитан обещал

вернуться после захода на Спай и, таким образом, было в нашем распоряжении

около трех суток. Представляете? На всю планету - четверо разумных: Абай

Бабаич, Фаркаш, Валико Ломидзе и я. Группу Абай подбирал, так что знали мы

друг о друге самую малость, разве что имена.

Формально все были туристами. Естественно, кто признается, что летит

охотится на грыбру? После вспышки ажиотажа, вызванной подлой писаниной

О'Нила, с грыбрами дело стало так плохо, что экологи забили тревогу. Ну,

экологи, положим, обществу не указ. Но, оказалось, что чем больше

браконьерства, тем выше показатель социальной агрессивности. Тут уж за

дело взялась Служба Контроля, а с этими ребятами шутить не принято. Вам

приходилось иметь с ними дело? Нет? И не стоит срамиться. А где Служба

Контроля, там и Галактический Центр. Меры принимать начали. А какие меры,

если браконьера прищучить нельзя? Ведь в чем штука? Грыбре-то, слава богу,

ни бластер, ни это, как его? - ружье не страшны. Из лука ее тоже не

застрелишь. Только дубина! А дубин на Канопусе - ломай-не хочу. Вот и

проблемка: кто браконьер, а кто нет? Можно, конечно, закрыть въезд всем

чохом, чтобы никому обидно не было. Кстати, так и Служба Контроля

рекомендовала. Но на это Центр не пошел. А как же? У человека свои права,

в том числе - на передвижение. Вот, к примеру, летит себе человек. Куда?

На Канопус. Зачем? А вам какое дело зачем? Нравится ему там. А ежели

запретить въезд на Канопус, завтра, чего доброго, еще что-то запрещать

вздумают. И на тебе - опять запретные зоны. А Грыбр между тем становилось

все меньше и на опушки они уже не совались. Научились и засады обходить, и

следы путать, и вообще, поднаторели в этой самой науке выживания так, что

хоть сейчас в космодесант. Но куда неразумной твари до человека? Били ее и

в нос и по лбу. Вывозили пачками. Потом еще эти хваталки выдумали...

Да вы вообще-то про директиву 332 слыхали? Правильная директива.

Попался - не обессудь, получай прокол в личном талоне. И сиди себе на

своей планете от года до трех, осознавай, как нехорошо жил. Только черта с

два это помогло. Разве что цены на грыбру подскочили. Нет, одиночки-то

быстро смекнули, что себе дороже выходит. Зато концерны прямо взбесились.

Риск, понятное дело, немалый, так ведь эти нелюди не сами лезли. Других

подставляли. На них еще все карикатурки рисовали. Обидеть думали. А они,

правду сказать, плевать на ту прессу хотели. Бандюги, одним словом. Их

только и проймешь, если по талону ударишь.

Ну уж это я так, к слову. Было нас, значит, на весь Канопус четверо

разумных. Фаркаша, правда, разумным назвать трудно. Зато здоровый! С

такого и спрос-то невелик. Моя бы воля, так выпороть такого и пускай

катится. Инженеришко. Его Абай затем и нанял, чтобы на себе хваталку не

тащить.

Простите, вы что-то спросили? Хваталка? Конечно, конечно... Объясню.

Я просто не предполагал... Ах, вы с Ку-Филтру! И давно, позвольте

спросить? Понятно. Так вот, хваталка - это штука нехитрая, зато подлее

некуда. Я, честно скажу, хотел бы повидать того, кто эту мерзость изобрел.

Нет, я б только в глаза глянул - он, гад, у меня потом все бы жизнь

примочки изобретал. Представьте: ящик прозрачный. Кладется туда приманка

повкуснее. Тут главное - угадать, что грыбра в этот сезоне любит. Ежели

угадал, считай, полдела сделано. И бегай себе по кустам, вопи, создавай

тревожную обстановку. Грыбра тебя услышит, туда-сюда помечется и на

хваталку наткнется. А как приманку увидит - все. Ухватит и сама себя

забудет. С места не двинется, пока все не потребит. И по сторонам не

смотрит, дура.

Сложнее всего, значит, с приманкой, Грыбра, она с норовом: с первого

раза ей что не приглянется - и пиши пропало. Тут большой специалист нужен.

Вот, кстати, почему из всех троих мне больше всего не приятен был Валико.

Его еще Ломом для простоты звали. С Абаем все ясно с первого взгляда. Этой

породе что грыбра, что швабра - все едино, лишь бы покупатель подходящий

нашелся. Такому заплати, так он, чего доброго, и законы нарушать не

станет. Через себя перешагнет, а не станет - если, конечно, кто-то больше

не предложит. Хантер его кличка. Хантер и есть. Но Лом-то ведь не из

таких! Он от тех двоих как бы в стороне держится, все говорил, что сам,

конечно, этих дел не одобряет, но невеста - женится он, видите ли, надумал

- собственный дом хочет, чтобы без мамы-папы жить, а домик, ясное дело,

денег стоит, так что вы, Абай Бабаич, мол не рассчитывайте на мои услуги в

дальнейшем. Это, мол, для меня разовая работа.

Говорит он так, говорит. Фаркаш тем временем хваталку монтирует, а

Бабаич сидит себе на травке, веточку стругает и кивает согласно: верно-де

говоришь, парень, все правильно, о чем речь конечно - разовая, понятно, не

рассчитываю. А я зубами скриплю, чтоб не завопить: "Да ты что ж, Лом,

сдурел? Беги, милый, пока коготок не завяз!" Я ж на этих делах собаку

с'ел, знаю, на чем вот таких Ломов ловят. Вот возьмут они, допустим,

грыбру, увезут. Бабаич ее по своим каналам реализует... Лом домик купит,

невесту в жены разжалует, расплодится-размножится, а потом - не завтра,

так через пять лет - звонок: здравствуй, Ломик, здравствуй, дорогой, а не

желаешь ли посмотреть кой-какие фотокарточки? И все! Снимочки-то эти,

попади они в грыб-контроль, отольются Лому года этак в три без права

выезда, да еще и диплом отнимут, и портрет на доске позора, и еще много

всякого. Сколько я их перевидал, умников! И что обидно: ведь без них

Хантеры давно бы на нет сошли. Где им, Хантерам, мозгов занять, чтобы

приманку правильную выбрать? Эх, люди...

Ну, вот. Возится, значит, Фаркаш с хваталкой, Бабаич веточку мучит,

Лом книжечку листает. А я как я, сижу себе за рацией, аккурат против

хваталки. Простите? А, ничего сложного. Тут ведь, к слову, не все просто.

Грыбр-контролю, ГРЫКу, проще сказать, для оформления протокола улики

нужны. А что хваталка? Пока она пустая, Абай любому может заявить: "Да,

хваталка, ну и что? Покажите мне, офицер, закон, по которому свободный

человек не имеет права поставить хваталку, Что? Какие грыбры? Вы за кого

меня принимаете?!" И так далее, и тому подобное. Другое дело, ежели там

уже грыбра сидит да приманку потребляет. Тут уж не отвертишься.

Потому-то приманка не прямо на донышке лежит, а в специальных

зажимах. Грыбра, положим, клюнула, а потреблять прямо так и приходится. А

ежели что - охотник кнопочку нажмет, зажимы раскроются - и сирена. Грыбра,

понятно, в кусты, вместе с приманкой, а хваталка пустая, как голова

Фаркаша. Попробуй, придерись. И сразу крик: "Я свободный человек, офицер,

и вам не удастся меня опорочить! Это вам не старое время!" Демагоги из

таких Хантеров, надо признать, отменные. И "Кодекс" знают не хуже нашего,

а директиву 332 - так прямо наизусть и шпарят: "Свидетельством состава

преступления признается комплекс трех компонентов: капкан, именуемый

"хваталкой", приманка, вне зависимости от размера, цвета и содержания и

объект браконьерства..." - грыбра то есть. "В случае же отсутствия любого

из таковых, задержанный вправе возбудить встречный иск по факту клеветы."

И ведь возбуждают, подонки!

Ну вот, смонтировал Фаркаш хваталку, Лом приманку наладил. И

началось! До сих пор в ушах звенит, так они по лесу бегали да вопили. Я,

на что уж привычный, так и сам чуть не оглох. Сутки отбегали - в хваталке

никого. Вторые отвопили - то же самое. А третьи-то, между прочим,

последние, космобот придет и уйдет. Мерзавцы мои уже на ультразвук

перешли, с ног валятся. Нет грыбры. Слышу, Лом говорит тихо Абаю, тихонько

так, со злостью: вот и все, добились, дескать, своего, гады, всех выбили.

А Бабаич ему: заткнись, щенок, придушу! - и Фаркашу: не может, кричит,

быть, чтобы не одной, приборы показали, что есть! Шакал! Не рация бы моя,

видит бог - врезал бы, и будь что будет.

Дело, однако, к полудню идет. Охрипли, гады, сели, обед затеяли. И

тут рев, облака в огне, г-р-р-ром и молния! Угадайте, кто является?

Правильно, патрульный катер ГРЫКа. Уж на что я не слюнтяй, а слезы не

сдержал: трап на траву, сами - по трапу и прямиком к нашему бивуаку! Эх,

любо-дорого посмотреть: орлы-соколики, один к одному, а впереди, верьте-не

верьте, майор грыб-контроля шагает! Смотрю, троица моя готова: Лом

невестиного платья белей, Фаркаш трясется, да и Абай, на что тертый, а

занервничал. Ясное дело, майоры ГРЫКа за так не являются. Однако,

держится. Ухмыляется этак, похабненько и говорит: какая честь, начальник,

ума не приложу, чем обязан. И вправду, ежели по директиве, так чего ему

бояться: два компонента в наличии, а объект где?

И тут такое зло меня взяло, что оставил я рацию свою и - прыг! В

хваталку. Абай, как увидел меня, весь перекосился, кнопку в кармане жмет.

Сирена как завоет! Но я-то не глупая грыбра. Полез в кузов, так держись

груздем! Сижу. Как схватил приманку, как прижал ее к груди, так и

держусь...

Бабаич вопит: гниды, гиены позорные, такие гнилые штучки вам даром не

пройдут, все же видели, не было его тут, бобика вашего. Бобиком он меня

обозвал, потому как я на врага привык ходить с открытым забралом, в форме

то бишь. А майор наш на Абаевы вопли внимания ноль, даже не оглянулся, как

их там всех под локотки берут. Прямо ко мне: "Лейтенант, Ваша информация

получена вовремя. Служба ГРЫК благодарит Вас за исполнение долга!" Тут я

приманку наконец, выпустил, встал. Хочу по всей форме рапорт отдать, а он

рукой махнул, отец родной, и погладил меня по щеке, просто вот так вот -

взял и погладил. И слов уже как-то не стало, только глаза щиплет и в горле

комок. Если с поличным взяли, какие тут формальности. Одно нужно: чтобы

свидетель опознал. Подводят их ко мне по одному. Я показываю: вот этот -

Абай, по кличку Хантер, главарь, а этот - Фаркаш, инженер, а этот... И вот

тут глянул на меня Лом, а глаза у него в этот момент были, скажу я вам,

такие - ну, раненая грыбра, а не человек. Дрогнул я было, думаю: молодой

же, может пожалеть? Ведь позор-то какой! Однако - не раскис. Шалишь,

гаденыш, умел воровать, умей и ответ держать, у нас талоны зря не колют.

Лом это, говорю, он же Валико Ломидзе, библиотекарь. Как подрубило парня.

Глянул он на меня укоризненно - и к трапу. Ребята со мной потрепались

маленько о том, о сем, а когда отбывать собрались, майор и говорит: тебе,

малыш, все равно здесь торчать, так возьми-ка вещдок себе, - и на приманку

показывает. У нас, мол, бумаги оформлены, так что можно....

Стоит теперь приманка за у меня в шкафу. "Айвенго" называется.

Читана-перечитана. И как открою я ее, так вспоминается мне эта история.

Все вроде было верно: и гады были гадами, и долг долгом, и майор отцом

родным. А только вспомню я глаза Валико - и тускнеет на душе. Ведь молодой

был, глупый, кто не ошибается? Я ему жизнь покалечил. Однако, если

подумать, каждый выбирает свой путь. Чужим умом не проживешь. Чем, в

сущности. Лом лучше Фаркаша или Абая? Ничем. И нет для него прощения.

А мне, вы думаете, легко быть последней грыброй на планете?

:)</font>

Изменено пользователем Владимир К
Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Виктор Цой

Мои друзья

Пришел домой, и как всегда

   опять один

Мой дом пустой но зазвонит

    вдруг телефон

И будут в дверь стучать

     и с улицы кричать

Что хватит спать

И пьяный голос скажет:

     "Дай пожрать!"

 Мои друзья всегда идут

по жизни маршем

 И остановки только

у пивных ларьков....

 

 Мой дом был пуст

теперь народу там полно

 В который раз

мои друзья там пьют вино

 И кто-то занял туалет

уже давно разбив окно

 А мне уже признаться...

         Все равно

 Мои друзья всегда идут

по жизни маршем

 И остановки только

у пивных ларьков...

 А я смеюсь

хоть мне и не всегда смешно

 И очень злюсь

когда мне говорят

 Что жить вот так

как я сейчас, - нельзя!

 Но почему? Ведь я живу...

 На это не ответить

         Никому

 Мои друзья всегда идут

по жизни маршем

 И остановки только

у пивных ларьков....

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

АЛЕКСАНДР БАШЛАЧЕВ

Случай в Сибири

Когда пою, когда дышу, любви меняю кольца,

Я на груди своей ношу три звонких колокольца.

Они ведут меня вперед и ведают дорожку.

Сработал их под Новый Год знакомый мастер Прошка.

Пока влюблён, пока пою и пачкаю бумагу

Я слышу звон. На том стою. А там глядишь - и лягу.

Бог даст - на том и лягу.

К чему клоню? Да так, пустяк. Вошел и вышел случай.

Я был в Сибири. Был в гостях. В одной веселой куче.

Какие люди там живут! Как хорошо мне с ними!

А он... Не помню, как зовут. Я был не с ним. С другими.

А он мне - пей! - и жег вином. - Кури! - и мы курили.

Потом на языке одном о разном говорили.

Потом на языке родном о разном говорили.

И он сказал: - Держу пари - похожи наши лица,

Но все же, что ни говори, я - здесь, а ты - в столице.

Он говорил, трещал по шву: мол, скучно жить в Сибири.

Вот в Ленинград или в Москву... Он показал бы большинству

И в том и в этом мире.

- А здесь чего? Здесь только пьют. Мечи для них бисеры.

Здесь даже бабы не дают. Сплошной духовный неуют. Коты как кошки, серы.

- Здесь нет седла, один хомут. Поговорить - да не с кем.

Ты зря приехал. Не поймут. Не то, что там - на Невском.

- Ну как тут станешь знаменит - Мечтал он сквозь отрыжку.

Да что там у тебя звенит? - Какая мелочишка?

Пока я все это терпел и не спускал ни слова,

Он взял гитару и запел. Пел за Гребенщикова.

Мне было жаль себя, Сибирь, гитару и Бориса.

Тем более, что на Оби мороз всегда за тридцать.

Потом окончил и сказал, что снег считает пылью.

Я встал и песне подвязал оборванные крылья.

И спел свою, сказав себе: - Держись! - играя кулаками.

А он сосал из меня жизнь глазами-слизняками.

Хвалил он: - Ловко врезал ты по ихней красной дате.

И начал вкручивать болты про то, что я - предатель.

Я сел, белее, чем снега. Я сразу онемел как мел.

Мне было стыдно, что я пел. За то, что он так понял.

Что смог дорисовать рога, что смог дорисовать рога он на моей иконе.

- Как трудно нам - тебе и мне - шептал он,

Жить в такой стране и при социализме.

Он истину топил в говне. За клизмой ставил клизму.

Тяжелым запахом дыша, меня кусала злая вша, чужая тыловая вша.

Стучало в сердце. Звон в ушах.

- Да что там у тебя звенит? И я сказал: - Душа звенит. Обычная душа.

- Ну ты даешь... Ну ты даешь! Чем ей звенеть?

Ну ты даешь - Ведь там одна утроба.

С тобой тут сам звенеть начнешь. И я сказал: - Попробуй!

Ты не стесняйся. Оглянись. Такое наше дело.

Проснись. Да хорошо встряхнись. Да так, чтоб зазвенело.

Зачем живешь? Не сладко жить. И колбаса плохая.

Да разве можно не любить?

Вот эту бабу не любить, когда она такая!

Да разве ж можно не любить? Да разве ж можно хаять?

Не говорил ему за строй. Ведь сам я - не в строю.

Да строй - не строй. Ты только строй. А не умеешь строить - пой.

А не поешь - тогда не плюй.

Я - не герой. Ты - не слепой. Возьми страну свою.

Я первый раз сказал о том, мне было нелегко.

Но я ловил открытым ртом родное молоко.

И я припал к ее груди, я рвал зубами кольца.

Была дорожка впереди. Звенели колокольца.

Пока пою, пока дышу, дышу и душу не душу,

В себе я многое глушу. Чего б не смыть плевка?!

Но этого не выношу. И не стираю. И ношу.

И у любви своей прошу хоть каплю молока.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 4 weeks later...

:D Размещение данного произведения посвящено лично мною г-ну АдвоКоту, который принципиально не заходит в эту тему, поскольку концептуально считает чтение хорошей литературы вредным для юристов занятием...

ВНИМАНИЕ: в авторском тексте (который я не вправе редактировать), встречается ненормативная лексика!!!

Владимир Кунин.

               КЫСЯ

                   Роман

© Copyright Владимир Кунин

                           

                        Счастлив, кто падает вниз головой

                        Мир для него, хоть на миг, -- а иной

                                         Владислав Ходасевич.

    Только  я  пристроился сзади  к  этой кошечке, только  прихватил ее  за

нежный  пушистый загривочек,  только почувствовал,  как ее потрясающий рыжий

хвостик туго напружинился и стрункой вытянулся вверх и чуть вбок в  ответном

желании,  открывая мне,  как  сказал бы мой Человек  Шура  Плоткин -  "врата

блаженства"...  А  Шура  знает, что говорит - он литератор.  И когда  к  нам

приходят  разные его бабешки, он сначала  читает им  свои сочинения, а потом

начинает  их  раздевать,  бормоча  разные  вот  такие  слова,  вроде  "врата

блаженства", "жаркий  оазис  любви",  "испепеляющее желание", и  так  далее.

Причем, ни в одном его сочинении, которые он этим дурочкам читает, я никогда

не  слышу этих слов.  Шура, как  я, - абсолютно беспородный,  но ума у  него

хватает, чтобы  в  своих статьях и  рассказах  такие роскошные  выражения не

употре######. Тем более, я же слышу, с какими интонациями он эти пышные слова

произносит. Будто бы внутренне хихикает...

    Он  иногда пытается и со мной так  разговаривать,  не такими словами, а

такими интонациями. И,  не скрою, я этого очень не  люблю. В таких случаях я

просто  отворачиваюсь от Шуры и сажусь к нему спиной.  И тогда Шура начинает

извиняться  передо  мной  и  подлизываться.  Должен  отметить  -  совершенно

искренне. И я его прощаю.

    Ну, так значит, только я взобрался трахнуть эту кошечку, эту прелестную

рыжую киску, или, как  выражается иногда мой Шура, влезая на  свою очередную

гостью, -  "вонзиться в ее  пылающий  рай", как вдруг  совершенно неожиданно

что-то  большое, жесткое,  сетчатое,  очень больно стукнув меня  по  кончику

хвоста,  накрыло  нас  обоих, и  прежде,  чем  я успел сообразить -  что  же

произошло, я услышал мерзейший голос этой сволочи Пилипенко:

    - Пиздец коту!!! Васька, затягивай сачок  поскорей, а то этот прохиндей

опять вырвется!..  Он уже от нас раз пять смыливался! Это котяра того самого

жида, который в газеты пишет.

    Ну надо же,  гад,  подонок,  в  какой момент подловил!.. Прав был Шура,

когда говорил мне: "Ах, Мартын, не доведут нас с тобой яйца до добра..."

    -  Затягивай  сачок,  кому  говорю! - орет  Пилипенко, и подлец  Васька

затягивает сачок туго-натуго. И мы  с моей рыжей лапочкой оказываемся  тесно

спеленутые сетью. Естественно, тут уже  не  до "врат блаженства" и  "жаркого

оазиса", да и, честно говоря, у меня от испуга и неожиданности просто  нечем

было бы  "вонзиться в пылающий рай" этой  рыжей  дурехи,  которая  от ужаса,

кретинка,  завопила таким  дурным голосом, что если  бы  я  в другой,  менее

экстремальной  обстановке, услышал бы от  нее такую истерику,  у меня просто

вообще не встал бы на нее никогда...

    - Все, *, - говорит Пилипенко. - Теперь он мой!

    - Кто? - спрашивает Васька.

    Васька с первого раза ни во что не врубается. Редкостный болван! Откуда

эту дубину стоеросовую Пилипенко себе в  помощники выискал?  Ваську напарить

-- проще простого. Он -  не  Пилипенко.  Тот, хоть и  гад, хоть и сволочь, и

живодер, но далеко не дурак.

    - Кто "твой-то"? - переспрашивает Васька.

    - А они  обеи! И еврей, и  его котяра. Они у меня теперь вона где,  - и

Пилипенко  хлопает себя по карману. - Захочет  свою животную  взад получить?

Наше вам пожалуйста. Пришлите  полсотни баксов, и  кот ваш. Я его все  едино

еще раз отловлю. Не хочете  платить -  я вашего котика в  лучшем виде в  НИИ

физиологии  представлю. Нехай этот ваш  ######-террорист науке  послужит. Его

там  распотрошат  на  составные части,  и он  еще  своим  трупом миру пользу

принесет. Конечно, капусты будет меньше, гроши одни - счас на науку ни хрена

не дают, но, как говорится, с худой овцы...

    - Был  бы он породистый, можно было  бы яво на шапку пустить, - говорит

Васька. - Гля, какой здоровущий!..

    - А хули толку, что здоровущий? - отвечает ему  Пилипенко. -  У его вся

шкура спорчена, морда исполосована, уши рваные. Весь, куда ни глянь, везде в

шрамах. Его  даже  овчарки боятся! Будешь пересаживать из сетки в "воронок",

рукавицы надень. И  поглядывай.  С  им  только зазевайся  -  враз  в  глотку

вцепится!

    И  несмотря на унизительность  моего сиюсекундного  положения, несмотря

на,  честно  говоря,  заползающий в  душу холодок обреченности,  чему немало

способствовали  истошные   вопли   этой  рыжей  идиотки,  прижатой   ко  мне

безжалостными пилипенковсками  узами,  я не без гордости  вспомнил,  как два

месяца  тому назад, когда Пилипенко накрыл меня своим гнусным сачком почти в

аналогичной ситуации, я прокусил ему ухо и разодрал левую руку чуть ли не до

кости. Чем, не скрою, и спасся...

    Он был просто вынужден  отшвырнуть меня  и броситься к своей машине,  к

этому своему отвратительному "воронку", за аптечкой. При  этом он изрыгал из

себя такой  чудовищный мат,  которого  я  не  слышал  даже  от  своего  Шуры

Плоткина, когда тот  схватил  триппер на  одной,  как он  говорил, "оччччень

порядочной замужней женщине"...

    - Так что ты с ним поосторжней, - говорит Пилипенко про меня.

    - Ладно...  Учи  ученого,  - отмахивается Васька.  - А  с этой рыжей чо

делать? Хозяев  не  знаем,  для  лаболатории, вроде,  мелковата. Они просили

крупняк подбирать...

    - Ничо!.. Пока пихай ее в общую клетку. Приедем на место и  выпустим на

хер.  Нехай *юшка  теперь  там погуляет.  Я  на  ее,  как  на живца,  уже

шешнадцатого кота беру!..

    Вот  это  да!!!  О, Господи!.. Боже ж  ты мой,  скольких  же  невинных,

влекомых лишь нормальным здоровым  половым инстинктом, эта рыжая стерва, эта

предательница, эта гнусная  тварь  привела к мучениям на лабораторных столах

института физиологии?!  Из скольких же бедолаг эти два умельца - Пилипенко и

Васька - сотворили свои уродливые шапки для Калининского рынка?..  Кошмар!..

Первым  моим желанием было  - немедленно  перекусить ей  глотку. Но мы  были

спеленуты одной сетью и я  не  мог  пошевелиться. И от полной  невозможности

мгновенно произвести  справедливый акт отомщения  и заслуженного наказания я

вдруг впал в такую апатию, такое безразличие к своей дальнейшей  судьбе, что

от  охватившего меня бессилия захотелось  просто тихо заплакать...  Поэтому,

когда  Васька принес  нас к "воронку" - старому, раздолбанному "Москвичу"  с

фургончиком, открыл заднюю дверцу и  выгрузил нас из сачка  в стоящую внутри

фургона клетку, -  я даже не рыпнулся,  а эта рыжая провокаторша, эта  тварь

продолжала орать, как умалишенная.

    -  Гля,  какой  смирный!.. - удивился  Васька  и  опустил вниз заслонку

клетки. - А ты говорил...

    - Смирный - еще не покоренный, - ответил ему Пилипенко и сел за руль. -

Этот еврейский  котяра так себе на уме,  что не знаешь,  чего от него ждать.

Жаль только,  что у его жида вошь в кармане да блоха на аркане, а  то  б я с

него  за этого кота и сто баксов слупил бы. Садись, Васька, не  мудохайся! А

то кто-нибудь  из  хозяев  этих  шмакодявок  объявится,  и  нам опять  морду

набьют...

    Васька заторопился, захлопнул дверь фургона, и  во внезапно наступившей

темноте, я отчетливо увидел, что впопыхах он забыл  защелкнуть металлическую

задвижку  на  опущенной  заслонке  кошачей  клети.  Так  что  при желании  и

некотором усилии заслонку можно было  бы приподнять лапой... Апатии у меня -

как  не  бывало!  Пилипенко завел  мотор, и мы поехали. Я огляделся. В нашем

кошачьем  отделении (в фургончике была еще одна клетка - для собак) сидели и

понуро лежали штук пятнадцать малознакомых  мне Котов  и Кошек.  Но, судя по

тому, как многие, увидев меня, подобрали под себя хвосты и прижали уши, меня

тут знали. И только один Кот не  прижал уши к голове. Тощий, обшарпанный,  с

клочковатой  свалявшейся  шерстью,  со  слезящимися  глазами  и  обрубленным

хвостом -- типичный представитель  безымянно-бездомного подвально-помоечного

сословия, без малейшего страха подошел ко мне и сел  рядом, глядя на меня  с

преданностью и надеждой.

    Когда-то на пустыре за нашим домом я отбил этого несчастного бродягу от

двух крупных домашних Котов, изрядно попортив им шкуры и наглые сытые морды.

На следующий день  после этого побоища Шура выпустил  меня прошвырнуться  по

свежему  воздуху и совершить свои естественные отправления. Дома я  этого не

делал никогда, даже в самые лютые морозные  зимние  дни. Таким образом,  мой

Человек Шура Плоткин был начисто избавлен от необходимости заготавливать для

меня песок и нюхать едкую  вонь кошачьей мочи и  кала. Наш дом стоит в новом

районе,  в глубине квартала,  и я с  детства  выторговал себе право  в любое

время уходить из квартиры и возвращаться в нее только тогда, когда мне этого

захочется.

    Короче,  когда я  на  следующий  день выполз  из  нашей  парадной  и  с

наслаждением потянулся до  хруста, до  стона, и новое  прохладное утро стало

вливаться во все мое тело - от влажного носа, устремленного в синее весеннее

небо,  до кончика  хвоста, туго  вытянутого  к горизонту,  -  я вдруг увидел

вчерашнего кота-бродягу, сидящего неподалеку  от моего дома. Между его тощих

и грязных лап лежала  здоровенная  мертвая  крыса. Бродяга приветливо дернул

обрубком  хвоста и  переместился сантиметров на двадцать левее задушенной им

крысы, предлагая мне ее в подарок. Я подошел. Как и положено, мы обнюхались,

а потом я ему битый час втолковывал, что вообще-то я крыс не ем, что  жратвы

у  меня  и  дома  навалом, но подарок его  я ценю и очень  ему благодарен. В

подтверждении искренности  своих чувств я на его  глазах отнес крысу за дом,

выкопал  там ямку  и зарыл ее туда, делая вид,  что  как-нибудь  обязательно

вернусь за ней и вот уж тогда-то мы и устроим  пир горой!.. А пока,  если он

хочет  шмат нормальной сырой  рыбы под  названием  "хек  мороженый", я  могу

смотаться  домой и принести ему. Тем более,  что  она уже оттаяла.  Но то ли

этот несчастный  кот не знал, что такое "рыба",  то ли никак не мог взять  в

толк, как  это  возможно "не есть крыс?!.",  но  он  деликатно (что, кстати,

гораздо чаще  встречается  у простых  дворовых особей, чем  у  породистых  и

домашних)  отказался  от моего  предложения,  куда-то  сбегал  и привел  мне

совершенно незнакомую, очень миловидную грязно-белую  кошечку, которую я тут

же  и трахнул  за его  здоровье. А он смотрел, как я это делаю,  жмурился от

удовольствия и,  кажется, был  абсолютно счастлив,  что наконец-то смог  мне

угодить...

    Вот этот-то Кот и сидел сейчас рядом со  мной. Сидел и смотрел на меня.

Только один-единственный  раз  он покосился  на  незащелкнутую  задвижку  от

заслонки,  давая мне  возможность понять, что  и  он  тоже  заметил Васькину

оплошность. Я  клянусь, что мы  с ним  не произнесли ни звука! Но  в громких

рыданиях  рыжей потаскушки-провокаторши... Или  "провокаторки"? Как  говорят

Люди, когда провокатором оказывается особа женского пола? Короче, в истерике

этой  ######,  в  жалобном  мяуканье совсем  еще пацана-Котенка,  в  нервной,

хриплой зевоте старухи-Кошки,  в  неумолчном  лае идиота-Фоксика из соседней

собачьей клетки,  в трагическом  вое ухоженного  и  до  смерти перепуганного

Шпица,  в робком гавканьи моего знакомого по пустырю - огромного и  глупого,

но очень доброго Пса, в котором было намешано с десяток  пород и кровей, - я

УСЛЫШАЛ немой вопрос Кота-Бродяги:

    - Что делать будем?

    -  А  черт  его  знает!  -  говорю  я,  даже  НЕ  ОТКРЫВАЯ рта.  -  Ну,

предположим, мы поднимем заслонку, а потом? Фургон-то снаружи закрыт...

    - Слушай, Мартын, - говорит Бродяга. - Безвыходных положений не бывает.

Это тебе говорю я, у которого никогда  не было Своего Человека.  Конечно, ты

за Шурой Плоткиным - как за каменной стеной...

    Я, действительно, много раз  рассказывал Бродяге о  Шуре и однажды даже

познакомил их.

    - Да, причем тут Шура?! - разозлился я.

    - При том, что  ты, даже не сознавая этого, надеешься, что тебя выручит

твой  Шура. А мне  надеятся  не  на кого. Только на  себя.  Ну,  и на  тебя,

конечно. А ты даже пошевелить мозгами не хочешь...

    Слышать  это  было  дико  обидно!..  Тем более,  что  на  Шуру я  и  не

рассчитывал. Во-первых, потому, что не он меня, а в основном я его всю жизнь

выручал  из  разных  неблагоприятных  ситуаций,  а  во-вторых,  Шуры  просто

физически не было в Санкт-Петербурге. Он еще позавчера уехал в Москву, повез

свою  рукопись  в издательство.  Специально для  ухода за мной  -  кормежка,

впустить меня,  выпустить,  дать  попить,  включить  мне телевизор,  -  Шура

оставил в нашей  квартире  очередную прихехешку, которая  начала свою бурную

деятельность в нашем доме с того, что сожрала мой замечательный хек и  сутки

обзванивала всех  своих  хахалей, как  внутрироссийского, так и заграничного

розлива.  Трепалась  она по полчаса с каждым, и я в панике представлял себе,

какой  кошмарный  счет придет нам с Шурой в конце месяца за эти  переговоры!

Поэтому сегодня, уходя  из дому,  я перегрыз телефонный шнур и таким образом

спас Шуру  Плоткина от необходимости пойти по  миру,  ведя меня на  поводке.

Шура вернется домой - я ему  покажу место, где я перегрыз провод, и Шура все

сделает.  В  отличии от  других  наших  знакомых  литераторов, руки  у  Шуры

вставлены нужным концом. В-третьих, даже если  бы  Шура был в городе, он все

равно  никогда  не  смог  бы выкупить  меня  у  Пилипенко.  У моего Плоткина

долларов отродясь не было.  Но Бродяге я  этого  ничего не сказал.  А только

спросил:

    - Как ты думаешь, куда нас везут?

    - Чего мне думать, я точно знаю - на Васильевский остров, в лабораторию

института  физиологии. Я уже один  раз там  был. Еле  выдрался.  Пришлось со

второго этажа прыгать...

    Я с уважением посмотрел на Кота-бродягу...

    - Думай,  Мартын, думай, - сказал  он мне.  -  У  меня лично с голодухи

башка не варит...

    ...И я придумал!!!

Единственное,  о  чем  я  попросил  Бродягу  -  это  максимально  точно

предупредить  меня,  когда  до  остановки  у  дверей  лаборатории  института

физиологии  останется ровно три минуты.  В  нас - Кошачьих,  есть ЭТО. Я  не

знаю, как  ЭТО объяснить.  Наверное,  потому,  что  сам  не очень  отчетливо

понимаю, как возникает в нас ЭТОТ процесс предвидения,  ощущение оставшегося

времени,   полная  ориентация  в  темноте  или   закрытом   помещении  (даже

передвигающемся в пространстве - как мы сейчас), относительно точное чувство

расстояния...

    Естественно  -  необходимы  одна-две  вводных.  Ну, например:  почему я

попросил именно Бродягу предсказать мне подъезд к  лаборатории  точно за три

минуты?  Не смог бы сам? Смог бы! Но не настолько точно, как Бродяга. И я, и

все остальные Коты  и Кошки, ни  разу не  ездившие  этой дорогой,  могли  бы

ошибиться - плюс-минус  минута. Мне же была нужна абсолютная точность. А для

этого был необходим Бродяга.  То  есть Кот,  который уже один раз ехал  этой

дорогой...

    И вот  этот,  казалось бы, ничтожный  опыт, эта,  прямо  скажем,  очень

слабенькая эмпирика,  рождает в  наших  кошачьих  мозгах поразительно точные

определения - расстояния, времени, ощущения в пространстве...

    Пример  из  собственной  практики: мы с  Шурой  живем  в  девятиэтажном

сорокапятиквартирном  доме  с  одной  парадной  лестницей  и  одним  лифтом.

Основная интенсивность движения и загруженности нашего лифта,  когда он, как

сумасшедший, мотается  между этажами  -  это период с четырех до  семи часов

вечера. То есть, когда Люди возвращаются с работы. Это три часа непрерывного

гудения огромной электрической машины, рокотание толстенных стальных тросов,

поднимающих  и опускающих лифт,  скрип  и  постоянное  повизгивание  могучих

блочных колес  с  желобками,  через которые и ползут эти  тросы...  Я как-то

шлялся на чердак и видел  это чудовищное сооружение. И ко всем этим звукам -

еще три часа безостановочного хлопанья железных дверей шахты лифта, щелканье

деревянных створок кабины, звуки включения и выключения разных реле... И вся

эта какафония с совершенно непредсказуемой периодичностью!

    И клянусь вам, я все эти три часа могу продрыхнуть  в  СВОЕМ кресле, не

прислушиваясь  и не  настораживаясь.  Но в  какой-то  мне  и  самому неясный

момент, что-то меня будит, и я, лежа в кресле с еще закрытыми глазами, точно

ощущаю, что к дому  подходит Мой Шура. С этой секунды я знаю все, что должно

произойти дальше! Мне даже кажется, что я это вижу сквозь стены!..

    Сейчас, для наглядности  я  выстрою  и свое, и Шурино поведение в стиле

"параллельного монтажа".  Это  я  в свое время  так от  Шуры  нахватался. Он

когда-то, как сам говорил, "лудил" сценарии для киностудии научно-популярных

фильмов    и    несколько    месяцев    подряд    выражался    исключительно

по-кинематографически...

    Итак:

    Вот Шура подходит к нашей парадной...

    В это время я, еще лежа, приоткрываю один глаз...

    Вот Шура  набирает "секретный"  код замка  входной  двери...  А  код не

набирается. Тогда Шура говорит  свое извечное --  "Ну, елки-палки!.. Неужели

снова сломали?!" и толкает дверь ногой. Дверь распахивается, зияя выломанным

кодовым устройством...

    Тут я открываю второй глаз...

    Шура входит в парадную, морщит свой длинный нос, внюхивается (хотя, чем

он  там  может внюхиваться?!. Люди в этом совершенно беспомощны) и бормочет:

"Опять всю  лестницу обоссали, засранцы!.." Это он про мальчишек из соседних

домов и заблудших пьянчуг...

    Тут я приподнимаю задницу, потягиваюсь и вижу... Да, да!.. ВИЖУ, как...

...Шура нажимает  кнопку вызова лифта!!!  И пока лифт к нему  спускается,  я

мягко спрыгиваю со  СВОЕГО  кресла и  потягиваюсь  еще  раз. Времени у  меня

навалом...

    Шура   входит   в  темную   кабину  лифта   со  словами   "Ничтожества!

Разложенцы!..  Дремучая  сволочь!  Страна  вырожденцев  и   уродов!..  Опять

лампочку выкрутили!!!" Мне-то  все равно было бы - в  темноте  ехать или при

свете, а Шуре бедному приходилось...

    ...искать пульт с этажными кнопками, наощупь отсчитывать восьмую, и так

в темноте, чертыхаясь и матерясь, подниматься до нашего этажа...

    За  это время,  я  медленно... Ну,  очень медленно!..  иду через вторую

комнату в коридор, слышу как останавливается лифт, ВИЖУ...

    ...как выходит из него Шура и вытаскивает ключи из кармана...

    Я слышу, как он отпирает первую железную дверь, слышу, как он вставляет

ключ во вторую - деревянную, и...

    ...скромненько сажусь у двери и поднимаю нос кверху...

    Тут-то и входит Шура! И говорит:

    - Мартын!  Сонная твоя морда!.. Хоть бы пожрать чего-нибудь приготовил,

раздолбай толстожопый...

    А я  ему... Вот  чего не умею - так это мяукать. А  я  ему в  ответ так

протяжно, басом:

    - А-а-аааа!.. А-а-аааа!..

    И он  берет меня  тут  же на  руки,  чего я никогда никому не  позволяю

делать. Зарывается своим длинным носом в мою шкуру и шепчет:

    - Мартышка... Единственный мой!..

    И за шесть лет жизни с Шурой Плоткиным я не ошибся ни разу!

    Откуда   в   нас   эта  странная,   таинственная,   почти   мистическая

способность?!  Может  быть,  потому, что  в наших  кошачьих носах  находится

девятнадцать миллионов нервных окончаний, а у Человека всего пять?.. А может

быть, потому, что Коты и Кошки слышат на две октавы больше, чем Человек?.. Я

лично понятия  не имею, что все это такое, но если у нас "девятнадцать", а у

них  всего "пять" -  значит, мы почти в четыре раза  лучше? Правильно?.. Или

они слышат так себе, а мы на "две октавы больше" - следовательно, мы гораздо

совершеннее?!  Так ведь?  Уже не говоря о том,  что  в темноте  Люди  просто

жалкие создания,  в  то время как для нас  темнота  -  хоть  бы хны! Или,  к

примеру: на  ушах  у  нас  больше  тридцати  мускулов!  У собак  всего  лишь

семнадцать, а у  Человека - вообще  всего шесть!.. И мы своими  мускулистыми

ушами способны улавливать любые оттенки звуков с любого направления!.. А что

могут Люди со  своими  шестью паршивенькими мускулами? Нужно  быть  до конца

справедливым  - все  эти сведения я  почерпнул  от того  же  Шуры  Плоткина,

который   одно   время   очень   серьезно   занимался   нашими   Личностями,

поразительными  особенностями  наших организмов  и перечитал по этому поводу

уйму  прекрасных  книг.  Кстати,  он  же  мне сообщил, что древние  египтяне

почитали   Котов   и   Кошек   как   Божественные   Создания,   украшали  их

драгоценностями,  и  ни  один  Человек  не  имел  права  причинить Кошачьему

существу ни беспокойства, ни тем более страданий...

    Вот было Время! Вот были Люди!.. Не то, что эти постсоветские подонки -

Пилипенко и его вонючий Васька...

Продолжение следует...

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Смешной рассказ "Марки нашей судьбы" Сергея Синякина. Отрывочек:

"Альбомы перешли к Горбачевым. Теперь  уже  каждый  в  ЦК  понимал,  что

Старгородская коллекция - это надежный  и  очень  большой  капитал.  В  ЦК

начался разлад.  Филателистическое  поветрие  добралось  и  до  провинции.

Каждый руководитель  принялся  печатать  в  своей  республике  собственные

марки. Всех перещеголял Туркмен-баши. Он отпечатал в Англии  серию  марок,

каждая из которых являлась истинным произведением политического искусства.

Здесь были марки "Туркмен-баши и весь туркменский  народ",  "Туркмен-баши,

возлежащий после  обеда",  "Туркмен-баши,  читающий  Коран  под  портретом

Ленина", "Туркмен-баши и Алла Пугачева", "Туркмен-баши, объезжающий  коня"

и знаменитая марка "Туркмен-баши, Ленин, Маркс  и  Энгельс,  беседующие  у

канала". Была отпечатана марка "Туркмен-баши, дающий указания муллам",  но

после некоторых размышлений  тираж  этой  марки  был  уничтожен  и  взамен

допечатали марку "Туркмен-баши достойно внимает Аллаху".

  Нельзя сказать,  что  М.Горбачев  совсем  не  боролся  против  марочной

самостийности. Последовательно  вышли  Постановления  ЦК  КПСС  "О  едином

марочном пространстве", "О разграничении прерогатив Союза  и  Республик  в

выпуске марок". Особое возмущение  Генерального  секретаря  вызвала  серия

марок, выпущенная львовскими националистами из  "Руха".  Серия  называлась

"Герои Украины". На первых выпущенных марках были традиционные  С.Бандера,

Петлюра и печально известный немецкий агент Коновалец,  Кочубей  и  Мазепа

тоже  особого  удивления  не  вызвали.  Но  на  последующих  марках   были

изображены Добрыня  Никитич  и  Алеша  Попович,  князь  Владимир,  Ярослав

Мудрый, Щек и Хорив, Ермак, Стенька Разин и  космонавты-украинцы.  Правда,

вскоре хохлы облажались, выпустив  марку,  посвященную  герою  гражданской

войны Рабиновичу. Как житель  города  Одессы  Рабинович,  несомненно,  был

украинцем, вполне вероятно, что в гражданскую войну он проживал в  Одессе,

но никто  не  мог  объяснить,  в  чем  заключался  его  героизм.  Здоровый

хохляцкий  смех  доносился  из  Канады,  эхом  отзывались  канадцам  хохлы

Израиля, и на этом серия приказала долго жить, не  дав  Горбачеву  принять

каких-либо действенных мер".

попробую ссылку дать:

Марки нашей судьбы

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Илья Эренбург  

ХВАЛА СМЕРТИ

Каин звал тебя, укрывшись в кустах,

Над остывшим жертвенником,

И больше не хотело ни биться, ни роптать

Его темное, косматое сердце.

Слушая звон серебреников,

Пока жена готовила ужин скудный,

К тебе одной, еще медлящей,

Простирал свои цепкие руки Иуда.

Тихо

Тебя зовут

Солдат-победитель,

Вытирая свой штык о траву,

Дряхлый угодник,

Утружденный святостью и тишиной,

Торжествующий любовник,

Чуя плоти тяжкий зной.

И все ждут тебя, на уста отмолившие, отроптавшие

Налагающую метельный серебряный перст,

И все ждут последнюю радость нашу —

Тебя, Смерть!

Отцвели, отзвенели, как бренное золото,

Жизни летучие дни.

Один горит еще — последний колос,—

Его дожни!

О, час рожденья, час любви, и все часы, благословляю вас!

Тебя, тебя,— всех слаще ты,— грядущей смерти час!

Страстей и дней клубок лукавый...

О чем-то спорят, плачут и кричат...

Но только смертью может быть оправдан

Земной и многоликий ад.

Там вкруг города кладбища.

От тихих забытых могил

Становится легче и чище

Сердце тех, кто еще не почил.

Живу, люблю, и всё же это ложь,

И как понять, зачем мы были и томились?..

Но сладко знать, что я умру и ты умрешь,

И будет мерзлая трава на сырой осенней могиле.

Внимая весеннему ветру, и ропоту рощи зеленой,

И шепоту нежных влюбленных,

И смеху веселых ребят,

Благословляю, Смерть, тебя!

Растите! шумите! там на повороте

Вы тихо улыбнетесь и уснете.

Блаженны спящие —

Они не видят, не знают.

А мы еще помним и плачем.

Приди, последние слезы утирающая!

Другие приходят, проходят мимо,

Но только ты навсегда.

Прекрасны мертвые города.

Пустые дома и трава на площадях покинутых.

Прекрасны рощи опавшие,

Пустыня, выжженная дотла,

И уста, которые не могут больше спрашивать,

И глаза, которые не могут желать,

Прекрасно на последней странице Бытия

Золотое слово «конец»,

И трижды прекрасен, заметающий мир, и тебя, и меня,

Холодный ровный снег.

Когда ночи нет и нет еще утра

И только белая мгла,

Были минуты —

Мне мнилось, что ты пришла.

Над исписанным листом, еще веря в чудо,

У изголовья, слушая дыханье возлюбленной,

Над милой могилой —

Я звал тебя, но ты не снисходила,

Я звал — приди, благодатная!

Этот миг навсегда сохрани,

Неизбежное «завтра»

Ты отмени!

О, сколько этих дней еще впереди,

Прекрасных, горьких и летучих?

Когда ты сможешь придти — приди,

Неминучая!

Ты делаешь милым мгновенное, тленное,

Преображаешь жизни скудный день,

На будничную землю

Бросаешь ты торжественную тень.

Любите эти жаркие, летние розы!

Любите ветерка каждое дыханье!

Любите, не то будет слишком поздно!

О, любимая, и тебя не станет!..

Эти милые губы целую, целую —

Цветок на ветру, а ветер дует...

О, как может любить земное сердце,

Чуя разлуку навек, навек!

Благословенна любовь, освященная смертью!

Благословен мгновенный человек!

О, расторгнутые узы!

О, раскрывшаяся дверь!

О, сердце, которому ничего не нужно!

О, Смерть!

В твое звездное лоно

Еще одну душу прими!

Я шел. Я пришел. Я дома.

Аминь

.

Ноябрь 1918

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Думаю, народу в конце рабочего дня, часа через три после обеда, - весьма занимательно будет почитать... :D

Антон Павлович Чехов.

Глупый француз

Клоун из цирка братьев Гинц, Генри Пуркуа, зашел в московский трактир Тестова позавтракать.

- Дайте мне консоме! - приказал он половому.

- Прикажете с пашотом или без пашота?

- Нет, с пашотом слишком сытно... Две-три гренки, пожалуй, дайте...

В ожидании, пока подадут консоме, Пуркуа занялся наблюдением. Первое, что бросилось ему в глаза, был какой-то полный, благообразный господин, сидевший за соседним столом и приготовлявшийся есть блины.

"Как, однако, много подают в русских ресторанах! - подумал француз, глядя, как сосед поливает свои блины горячим маслом. - Пять блинов! Разве один человек может съесть так много теста?"

Сосед между тем помазал блины икрой, разрезал все их на половинки и проглотил скорее, чем в пять минут...

- Челаэк!--обернулся он к половому. - Подай еще порцию! Да что у вас за порции такие? Подай сразу штук десять или пятнадцать! Дай балыка... семги, что ли!

"Странно... - подумал Пуркуа, рассматривая соседа.

- Съел пять кусков теста и еще просит! Впрочем, такие феномены не составляют редкости... У меня у самого в Бретани был дядя Франсуа, который на пари съедал две тарелки супу и пять бараньих котлет... Говорят, что есть также болезни, когда много едят..."

Половой поставил перед соседом гору блинов и две тарелки с балыком и семгой. Благообразный господин выпил рюмку водки, закусил семгой и принялся за блины. К великому удивлению Пуркуа, ел он их спеша, едва разжевывая, как голодный...

"Очевидно, болен... - подумал француз. - И неужели он, чудак, воображает, что съест всю эту гору? Не съест и трех кусков, как желудок его будет уже полон, а ведь придется платить за всю гору!"

- Дай еще икры! - крикнул сосед, утирая салфеткой масленые губы. - Не забудь зеленого луку!

"Но... однако, уж половины горы нет! - ужаснулся клоун. - Боже мой, он и всю семгу съел? Это даже неестественно... Неужели человеческий желудок так растяжим? Не может быть! Как бы ни был растяжим желудок, но он не может растянуться за пределы живота... Будь этот господин у нас во Франции, его показывали бы за деньги... Боже, уже нет горы!"

- Подашь бутылку Нюи... - сказал сосед, принимая от полового икру и лук.- Только погрей сначала... Что еще? Пожалуй, дай еще порцию блинов... Поскорей только...

- Слушаю... А на после блинов что прикажете?

- Что-нибудь полегче... Закажи порцию селянки из осетрины по-русски и... и... Я подумаю, ступай!

"Может быть, это мне снится? - изумился клоун, откидываясь на спинку стула.- Этот человек хочет умереть. Нельзя безнаказанно съесть такую массу. Да, да, он хочет умереть! Это видно по его грустному лицу. И неужели прислуге не кажется подозрительным, что он так много ест? Не может быть!"

Пуркуа подозвал к себе полового, который служил у соседнего стола, и спросил шепотом:

- Послушайте, зачем вы так много ему подаете?

- То есть, э... э... они требуют-с! Как же не подавать-с? - удивился половой.

- Странно, но ведь он таким образом может до вечера сидеть здесь и требовать! Если у вас у самих не хватает смелости отказывать ему, то доложите метрдотелю, пригласите полицию!

Половой ухмыльнулся, пожал плечами и отошел.

"Дикари! - возмутился про себя француз.- Они еще рады, что за столом сидит сумасшедший, самоубийца, который может съесть на лишний рубль! Ничего, что умрет человек, была бы только выручка!"

- Порядки, нечего сказать! - проворчал сосед, обращаясь к французу. - Меня ужасно раздражают эти длинные антракты! От порции до порции изволь ждать полчаса! Этак и аппетит пропадет к черту и опоздаешь... Сейчас три часа, а мне к пяти надо быть на юбилейном обеде.

- Pardon, monsieur, - побледнел Пуркуа, - ведь вы уж обедаете!

- Не-ет... Какой же это обед? Это завтрак... блины...

Тут соседу принесли селянку. Он налил себе полную тарелку, поперчил кайенским перцем и стал хлебать...

"Бедняга... - продолжал ужасаться француз. - Или он болен и не замечает своего опасного состояния, или же он делает все это нарочно... с целью самоубийства... Боже мой, знай я, что наткнусь здесь на такую картину, то ни за что бы не пришел сюда! Мои нервы не выносят таких сцен!"

И француз с сожалением стал рассматривать лицо соседа, каждую минуту ожидая, что вот-вот начнутся с ним судороги, какие всегда бывали у дяди Франсуа после опасного пари...

"По-видимому, человек интеллигентный, молодой... полный сил... - думал он, глядя на соседа. - Быть может, приносит пользу своему отечеству... и весьма возможно, что имеет молодую жену, детей... Судя по одежде, он должен быть богат, доволен... но что же заставляет его решаться на такой шаг?.. И неужели он не мог избрать другого способа, чтобы умереть? Черт знает, как дешево ценится жизнь! И как низок, бесчеловечен я, сидя здесь и не идя к нему на помощь! Быть может, его еще можно спасти!"

Пуркуа решительно встал из-за стола и подошел к соседу.

- Послушайте, monsieur, - обратился он к нему тихим, вкрадчивым голосом. - Я не имею чести быть знаком с вами, но тем не менее, верьте, я друг ваш... Не могу ли я вам помочь чем-нибудь? Вспомните, вы еще молоды... у вас жена, дети...

- Я вас не понимаю! - замотал головой сосед, тараща на француза глаза.

- Ах, зачем скрытничать, monsieur? Ведь я отлично вижу! Вы так много едите, что... трудно не подозревать...

- Я много ем?! - удивился сосед. - Я?! Полноте... Как же мне не есть, если я с самого утра ничего не ел?

- Но вы ужасно много едите!

- Да ведь не вам платить! Что вы беспокоитесь? И вовсе я не много ем! Поглядите, ем, как все!

Пуркуа поглядел вокруг себя и ужаснулся. Половые, толкаясь и налетая друг на друга, носили целые горы блинов... За столами сидели люди и поедали горы блинов, семгу, икру... с таким же аппетитом и бесстрашием, как и благообразный господин.

"О, страна чудес! - думал Пуркуа, выходя из ресторана. - Не только климат, но даже желудки делают у них чудеса! О, страна, чудная страна!"

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Махамбет Утемисов

                                               Перевод(С) Б.Карашина

Я, КАК ТОПОЛЬ, БЫЛ МОГУЧ

Я, как тополь, был могуч

достигал до самых туч.

Для народа был спаситель,

а для недругов же – мститель.

Был я сильный, смелый, хваткий,

не покой искал, а схватку,

наскаку копье вращая,

своим видом всех стращая,

хоть и сдерживал коня, –

всех в атаке обгонял.

...У мужчин врагов не счесть,

но коварнее всех есть,

кто мужей порочит,

хоть и делит с ними ночи...

* * *

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

ТРУДНО

                БЫТЬ

                       БОГОМ

А. и Б. Стругацкие (С)

                            Роман

"...Когда Румата миновал могилу святого Мики – седьмую по счету и последнюю на этой дороге, было уже совсем темно. Хваленый хамахарский жеребец, взятый у дона Тамэо за карточный долг, оказался сущим барахлом. Он вспотел, сбил ноги и двигался скверной, вихляющейся рысью. Румата сжимал ему коленями бока, хлестал между ушами перчаткой, но он только уныло мотал головой, не ускоряя шага. Вдоль дороги тянулись кусты, похожие в сумраке на клубы застывшего дыма. Нестерпимо звенели комары. В мутном небе дрожали редкие тусклые звезды. Дул порывами несильный ветер, теплый и холодный одновременно, как всегда осенью в этой приморской стране с душными, пыльными днями и зябкими вечерами.

Румата плотнее закутался в плащ и бросил поводья. Торопиться не имело смысла. До полуночи оставался час, а Икающий лес уже выступил над горизонтом черной зубчатой кромкой. По сторонам тянулись распаханные поля, мерцали под звездами болота, воняющие неживой ржавчиной, темнели курганы и сгнившие частоколы времен Вторжения. Далеко слева вспыхивало и гасло угрюмое зарево: должно быть, горела деревушка, одна из бесчисленных однообразных Мертвожорок, Висельников, Ограбиловок, недавно переименованных по августейшему указу в Желанные, Благодатные и Ангельские. На сотни миль – от берегов Пролива и до сайвы Икающего леса – простиралась эта страна, накрытая одеялом комариных туч, раздираемая оврагами, затопляемая болотами, пораженная лихорадками, морами и зловонным насморком.

У поворота дороги от кустов отделилась темная фигура. Жеребец шарахнулся, задирая голову. Румата подхватил поводья, привычно поддернул на правой руке кружева и положил ладонь на рукоять меча, всматриваясь. Человек у дороги снял шляпу.

– Добрый вечер, благородный дон, – тихо сказал он. – Прошу извинения.

– В чем дело? – осведомился Румата, прислушиваясь.

Бесшумных засад не бывает. Разбойников выдает скрип тетивы, серые штурмовички неудержимо рыгают от скверного пива, баронские дружинники алчно сопят и гремят железом, а монахи – охотники за рабами – шумно чешутся. Но в кустах было тихо. Видимо, этот человек не был наводчиком. Да он и не был похож на наводчика – маленький плотный горожанин в небогатом плаще.

– Разрешите мне бежать рядом с вами? – сказал он, кланяясь.

– Изволь, – сказал Румата, шевельнув поводьями. – Можешь взяться за стремя.

Горожанин пошел рядом. Он держал шляпу в руке, и на его темени светлела изрядная лысина. Приказчик, подумал Румата. Ходит по баронам и прасолам, скупает лен или пеньку. Смелый приказчик, однако... А может быть, и не приказчик. Может быть, книгочей. Беглец. Изгой. Сейчас их много на ночных дорогах, больше, чем приказчиков... А может быть, шпион.

– Кто ты такой и откуда? – спросил Румата.

– Меня зовут Киун, – печально сказал горожанин. – Я иду из Арканара.

– Б е ж и ш ь  из Арканара, – сказал Румата, наклонившись.

– Бегу, – печально согласился горожанин.

Чудак какой-то, подумал Румата. Или все-таки шпион? Надо проверить... А почему, собственно, надо? Кому надо? Кто я такой, чтобы его проверять? Да не желаю я его проверять! Почему бы мне просто не поверить? Вот идет горожанин, явный книгочей, бежит, спасая жизнь... Ему одиноко, ему страшно, он слаб, он ищет защиты... Встретился ему аристократ. Аристократы по глупости и из спеси в политике не разбираются, а мечи у них длинные, и серых они не любят. Почему бы горожанину Киуну не найти бескорыстную защиту у глупого и спесивого аристократа? И все. Не буду я его проверять. Незачем мне его проверять. Поговорим, скоротаем время, расстанемся друзьями...

– Киун... – произнес он. – Я знавал одного Киуна. Продавец снадобий и алхимик с Жестяной улицы. Ты его родственник?

– Увы, да, – сказал Киун. – Правда, дальний родственник, но им все равно... до двенадцатого потомка.

– И куда же ты бежишь, Киун?

– Куда-нибудь... Подальше. Многие бегут в Ирукан. Попробую и я в Ирукан.

– Так-так, – произнес Румата. – И ты вообразил, что благородный дон проведет тебя через заставу?

Киун промолчал.

– Или, может быть, ты думаешь, что благородный дон не знает, кто такой алхимик Киун с Жестяной улицы?

Киун молчал. Что-то я не то говорю, подумал Румата. Он привстал на стременах и прокричал, подражая глашатаю на Королевской площади:

– Обвиняется и повинен в ужасных, непрощаемых преступлениях против бога, короны и спокойствия!

Киун молчал.

– А если благородный дон безумно обожает дона Рэбу? Если он всем сердцем предан серому слову и серому делу? Или ты считаешь, что это невозможно?

Киун молчал. Из темноты справа от дороги выдвинулась ломаная тень виселицы. Под перекладиной белело голое тело, подвешенное за ноги. Э-э, все равно ничего не выходит, подумал Румата. Он натянул повод, схватил Киуна за плечо и повернул лицом к себе.

– А если благородный дон вот прямо сейчас подвесит тебя рядом с этим бродягой? – сказал он, вглядываясь в белое лицо с темными ямами глаз. – Сам. Скоро и проворно. На крепкой арканарской веревке. Во имя идеалов. Что же ты молчишь, грамотей Киун?

Киун молчал. У него стучали зубы, и он слабо корчился под рукой Руматы, как придавленная ящерица. Вдруг что-то с плеском упало в придорожную канаву, и сейчас же, словно для того, чтобы заглушить этот плеск, он отчаянно крикнул:

– Ну, вешай! Вешай, предатель!

Румата перевел дыхание и отпустил Киуна.

– Я пошутил, – сказал он. – Не бойся.

– Ложь, ложь... – всхлипывая, бормотал Киун. – Всюду ложь!..

– Ладно, не сердись, – сказал Румата. – Лучше подбери, что ты там бросил, – промокнет...

Киун постоял, качаясь и всхлипывая, бесцельно похлопал ладонями по плащу и полез в канаву. Румата ждал, устало сгорбившись в седле. Значит, так и надо, думал он, значит, иначе просто нельзя... Киун вылез из канавы, пряча за пазуху сверток.

– Книги, конечно, – сказал Румата.

Киун помотал головой.

– Нет, – сказал он хрипло. – Всего одна книга. Моя книга.

– О чем же ты пишешь?

– Боюсь, вам это будет неинтересно, благородный дон.

Румата вздохнул.

– Берись за стремя, – сказал он. – Пойдем.

Долгое время они молчали.

– Послушай, Киун, – сказал Румата. – Я пошутил. Не бойся меня.

– Славный мир, – проговорил Киун. – Веселый мир. Все шутят. И все шутят одинаково. Даже благородный Румата.

Румата удивился.

– Ты знаешь мое имя?

– Знаю, – сказал Киун. – Я узнал вас по обручу на лбу. Я так обрадовался, встретив вас на дороге...

Ну, конечно, вот что он имел в виду, когда назвал меня предателем, подумал Румата. Он сказал:

– Видишь ли, я думал, что ты шпион. Я всегда убиваю шпионов.

– Шпион... – повторил Киун. – Да, конечно. В наше время так легко и сытно быть шпионом. Орел наш, благородный дон Рэба, озабочен знать, что говорят и думают подданные короля. Хотел бы я быть шпионом. Рядовым осведомителем в таверне «Серая Радость». Как хорошо, как почтенно! В шесть часов вечера я вхожу в распивочную и сажусь за свой столик. Хозяин спешит ко мне с моей первой кружкой. Пить я могу сколько влезет, за пиво платит дон Рэба – вернее, никто не платит. Я сижу, попиваю пиво и слушаю. Иногда я делаю вид, что записываю разговоры, и перепуганные людишки устремляются ко мне с предложениями дружбы и кошелька. В глазах у них я вижу только то, что мне хочется: собачью преданность, почтительный страх и восхитительную бессильную ненависть. Я могу безнаказанно трогать девушек и тискать жен на глазах у мужей, здоровенных дядек, и они будут только подобострастно хихикать... Какое прекрасное рассуждение, благородный дон, не правда ли? Я услышал его от пятнадцатилетнего мальчишки, студента Патриотической школы...

– И что же ты ему сказал? – с любопытством спросил Румата.

– А что я мог сказать? Он бы не понял. И я рассказал ему, что люди Ваги Колеса, изловив осведомителя, вспарывают ему живот и засыпают во внутренности перец... А пьяные солдаты засовывают осведомителя в мешок и топят в нужнике. И это истинная правда, но он не поверил. Он сказал, что в школе они это не проходили. Тогда я достал бумагу и записал наш разговор. Это нужно было мне для моей книги, а он, бедняга, решил, что для доноса, и обмочился от страха...

Впереди сквозь кустарник мелькнули огоньки корчмы Скелета Бако. Киун споткнулся и замолчал.

– Что случилось? – спросил Румата.

– Там серый патруль, – пробормотал Киун.

– Ну и что? – сказал Румата. – Послушай лучше еще одно рассуждение, почтенный Киун. Мы любим и ценим этих простых, грубых ребят, нашу серую боевую скотину. Они нам нужны. Отныне простолюдин должен держать язык за зубами, если не хочет вывешивать его на виселице! – Он захохотал, потому что сказано было отменно – в лучших традициях серых казарм.

Киун съежился и втянул голову в плечи.

– Язык простолюдина должен знать свое место. Бог дал простолюдину язык вовсе не для разглагольствований, а для лизания сапог своего господина, каковой господин положен простолюдину от века...

У коновязи перед корчмой топтались оседланные кони серого патруля. Из открытого окна доносилась азартная хриплая брань. Стучали игральные кости. В дверях, загораживая проход чудовищным брюхом, стоял сам Скелет Бако в драной кожаной куртке с засученными рукавами. В мохнатой лапе он держал тесак – видно, только что рубил собачину для похлебки, вспотел и вышел отдышаться. На ступеньках сидел, пригорюнясь, серый штурмовик, поставив боевой топор между коленей. Рукоять топора стянула ему физиономию набок. Было видно, что ему томно с перепоя. Заметив всадника, он подобрал слюни и сипло взревел:

– С-стой! Как тебя там... Ты, бла-ародный!..

Румата, выпятив подбородок, проехал мимо, даже не покосившись.

– ...А если язык простолюдина лижет не тот сапог, – громко говорил он, – то язык этот надлежит удалить напрочь, ибо сказано: «Язык твой – враг мой»...

Киун, прячась за круп лошади, широко шагал рядом. Краем глаза Румата видел, как блестит от пота его лысина.

– Стой, говорят! – заорал штурмовик.

Было слышно, как он, гремя топором, катится по ступеням, поминая разом бога, черта и всякую благородную сволочь.

Человек пять, подумал Румата, поддергивая манжеты. Пьяные мясники. Вздор.

Они миновали корчму и свернули к лесу.

– Я мог бы идти быстрее, если надо, – сказал Киун неестественно твердым голосом.

– Вздор! – сказал Румата, осаживая жеребца. – Было бы скучно проехать столько миль и ни разу не подраться. Неужели тебе никогда не хочется подраться, Киун? Все разговоры, разговоры...

– Нет, – сказал Киун. – Мне никогда не хочется драться.

– В том-то и беда, – пробормотал Румата, поворачивая жеребца и неторопливо натягивая перчатки.

Из-за поворота выскочили два всадника и, увидев его, разом остановились.

– Эй ты, благородный дон! – закричал один. – А ну, предъяви подорожную!

– Хамье! – стеклянным голосом произнес Румата. – Вы же неграмотны, зачем вам подорожная?

Он толкнул жеребца коленом и рысью двинулся навстречу штурмовикам. Трусят, подумал он. Мнутся... Ну хоть пару оплеух! Нет... Ничего не выйдет. Так хочется разрядить ненависть, накопившуюся за сутки, и, кажется, ничего не выйдет. Останемся гуманными, всех простим и будем спокойны, как боги. Пусть они режут и оскверняют, мы будем спокойны, как боги. Богам спешить некуда, у них впереди вечность...

Он подъехал вплотную. Штурмовики неуверенно подняли топоры и попятились.

– Н-ну? – сказал Румата.

– Так это, значит, что? – растерянно сказал первый штурмовик. – Так это, значит, благородный дон Румата?

Второй штурмовик сейчас же повернул коня и галопом умчался прочь. Первый все пятился, опустив топор.

– Прощенья просим, благородный дон, – скороговоркой говорил он. – Обознались. Ошибочка произошла. Дело государственное, ошибочки всегда возможны. Ребята малость подпили, горят рвением... – Он стал отъезжать боком. – Сами понимаете, время тяжелое... Ловим беглых грамотеев. Нежелательно бы нам, чтобы жалобы у вас были, благородный дон...

Румата повернулся к нему спиной.

– Благородному дону счастливого пути! – с облегчением сказал вслед штурмовик.

Когда он уехал, Румата негромко позвал:

– Киун!

Никто не отозвался.

– Эй, Киун!

И опять никто не отозвался. Прислушавшись, Румата различил сквозь комариный звон шорох кустов. Киун торопливо пробирался через поле на запад, туда, где в двадцати милях проходила ируканская граница. Вот и все, подумал Румата. Вот и весь разговор. Всегда одно и то же. Проверка, настороженный обмен двусмысленными притчами... Целыми неделями тратишь душу на пошлую болтовню со всяким отребьем, а когда встречаешь настоящего человека, поговорить нет времени. Нужно прикрыть, спасти, отправить в безопасное место, и он уходит, так и не поняв, имел ли дело с другом или с капризным выродком. Да и сам ты ничего не узнаешь о нем. Чего он хочет, что может, зачем живет...

Он вспомнил вечерний Арканар. Добротные каменные дома на главных улицах, приветливый фонарик над входом в таверну, благодушные, сытые лавочники пьют пиво за чистыми столами и рассуждают о том, что мир совсем не плох, цены на хлеб падают, цены на латы растут, заговоры раскрываются вовремя, колдунов и подозрительных книгочеев сажают на кол, король, по обыкновению, велик и светел, а дон Рэба безгранично умен и всегда начеку. «Выдумают, надо же!.. Мир круглый! По мне хоть квадратный, а умов не мути!..», «От грамоты, от грамоты все идет, братья! Не в деньгах, мол, счастье, мужик, мол, тоже человек, дальше – больше, оскорбительные стишки, а там и бунт...», «Всех их на кол, братья!.. Я бы делал что? Я бы прямо спрашивал: грамотный? На кол тебя! Стишки пишешь? На кол! Таблицы знаешь? На кол, слишком много знаешь!», «Бина, пышка, еще три кружечки и порцию тушеного кролика!» А по булыжной мостовой – грррум, грррум, грррум – стучат коваными сапогами коренастые красномордые парни в серых рубахах, с тяжелыми топорами на правом плече. «Братья! Вот они, защитники! Разве эти допустят? Да ни в жисть! А мой-то, мой-то... На правом фланге! Вчера еще его порол! Да, братья, это вам не смутное время! Прочность престола, благосостояние, незыблемое спокойствие и справедливость. Ура, серые роты! Ура, дон Рэба! Слава королю нашему! Эх, братья, жизнь-то какая пошла чудесная!..»

А по темной равнине королевства Арканарского, озаряемой заревами пожаров и искрами лучин, по дорогам и тропкам, изъеденные комарами, со сбитыми в кровь ногами, покрытые потом и пылью, измученные, перепуганные, убитые отчаянием, но твердые как сталь в своем единственном убеждении, бегут, идут, бредут, обходя заставы, сотни несчастных, объявленных вне закона за то, что они умеют и хотят лечить и учить свой изнуренный болезнями и погрязший в невежестве народ; за то, что они, подобно богам, создают из глины и камня вторую природу для украшения жизни не знающего красоты народа; за то, что они проникают в тайны природы, надеясь поставить эти тайны на службу своему неумелому, запуганному старинной чертовщиной народу... Беззащитные, добрые, непрактичные, далеко обогнавшие свой век...

Румата стянул перчатку и с размаху треснул ею жеребца между ушами.

– Ну, мертвая! – сказал он по-русски.

Была уже полночь, когда он въехал в лес.

Теперь никто не может точно сказать, откуда взялось это странное название – Икающий лес. Существовало официальное предание о том, что триста лет назад железные роты имперского маршала Тоца, впоследствии первого Арканарского короля, прорубались через сайву, преследуя отступающие орды меднокожих варваров, и здесь на привалах варили из коры белых деревьев брагу, вызывающую неудержимую икоту. Согласно преданию, маршал Тоц, обходя однажды утром лагерь, произнес, морща аристократический нос: «Поистине, это невыносимо! Весь лес икает и провонял брагой!» Отсюда якобы и пошло странное название.

Так или иначе, это был не совсем обыкновенный лес. В нем росли огромные деревья с твердыми белыми стволами, каких не сохранилось нигде больше в Империи – ни в герцогстве Ируканском, ни тем более в торговой республике Соан, давно уже пустившей все свои леса на корабли. Рассказывали, что таких лесов много за Красным Северным хребтом в стране варваров, но мало ли что рассказывают про страну варваров...

Через лес проходила дорога, прорубленная века два назад. Дорога эта вела к серебряным рудникам и по ленному праву принадлежала баронам Пампа, потомкам одного из сподвижников маршала Тоца. Ленное право баронов Пампа обходилось Арканарским королям в двенадцать пудов чистого серебра ежегодно, поэтому каждый очередной король, вступив на престол, собирал армию и шел воевать замок Бау, где гнездились бароны. Стены замка были крепки, бароны отважны, каждый поход обходился в тридцать пудов серебра, и после возвращения разбитой армии короли Арканарские вновь и вновь подтверждали ленное право баронов Пампа наряду с другими привилегиями, как-то: ковырять в носу за королевским столом, охотиться к западу от Арканара и называть принцев прямо по имени, без присовокупления титулов и званий.

Икающий лес был полон темных тайн. Днем по дороге на юг тянулись обозы с обогащенной рудой, а ночью дорога была пуста, потому что мало находилось смельчаков ходить по ней при свете звезд. Говорили, что по ночам с Отца-дерева кричит птица Сиу, которую никто не видел и которую видеть нельзя, поскольку это не простая птица. Говорили, что большие мохнатые пауки прыгают с ветвей на шеи лошадям и мигом прогрызают жилы, захлебываясь кровью. Говорили, что по лесу бродит огромный древний зверь Пэх, который покрыт чешуей, дает потомство раз в двенадцать лет и волочит за собой двенадцать хвостов, потеющих ядовитым потом. А кое-кто видел, как среди бела дня дорогу пересекал, бормоча свои жалобы, голый вепрь Ы, проклятый святым Микой, – свирепое животное, неуязвимое для железа, но легко пробиваемое костью.

Здесь можно было встретить и беглого раба со смоляным клеймом между лопаток – молчаливого и беспощадного, как мохнатый паук-кровосос. И скрюченного в три погибели колдуна, собирающего тайные грибы для своих колдовских настоев, при помощи которых можно стать невидимым, превращаться в некоторых животных или приобрести вторую тень. Хаживали вдоль дороги и ночные молодцы грозного Ваги Колеса, и беглецы с серебряных рудников с черными ладонями и белыми, прозрачными лицами. Знахари собирались здесь для своих ночных бдений, а разухабистые егеря барона Пампы жарили на редких полянах ворованных быков, целиком насаженных на вертел.

Едва ли не в самой чаще леса, в миле от дороги, под громадным деревом, засохшим от старости, вросла в землю покосившаяся изба из громадных бревен, окруженная почерневшим частоколом. Стояла она здесь с незапамятных времен, дверь ее была всегда закрыта, а у сгнившего крыльца торчали покосившиеся идолы, вырезанные из цельных стволов. Эта изба была самое что ни на есть опасное место в Икающем лесу. Говорили, что именно сюда приходит раз в двенадцать лет древний Пэх, чтобы родить потомка, и тут же, заползши под избу, издыхает, так что весь подпол в избе залит черным ядом, а когда яд потечет наружу – вот тут-то и будет всему конец. Говорили, что в ненастные ночи идолы сами собой выкапываются из земли, выходят к дороге и подают знаки. И говорили еще, что изредка в мертвых окнах загорается нелюдской свет, раздаются звуки, и дым из трубы идет столбом до самого неба.

Не так давно непьющий деревенский дурачок Ирма Кукиш с хутора Благорастворение (по-простому – Смердуны) сдуру забрел вечером к избе и заглянул в окно. Домой он вернулся совсем уже глупым, а оклемавшись немного, рассказал, что в избе был яркий свет и за простым столом сидел с ногами на скамье человек и отхлебывал из бочки, которую держал одной рукой. Лицо человека свисало чуть не до пояса и все было в пятнах. Был это, ясно, сам святой Мика еще до приобщения к вере, многоженец, пьяница и сквернослов. Глядеть на него можно было, только побарывая страх. Из окошка тянуло сладким тоскливым запахом, и по деревьям вокруг ходили тени. Рассказ дурачка сходились слушать со всей округи. А кончилось дело тем, что приехали штурмовики и, загнув ему локти к лопаткам, угнали в город Арканар. Говорить об избе все равно не перестали и называли ее теперь не иначе, как Пьяной Берлогой...

Продравшись через заросли гигантского папоротника, Румата спешился у крыльца Пьяной Берлоги и обмотал повод вокруг одного из идолов. В избе горел свет, дверь была раскрыта и висела на одной петле. Отец Кабани сидел за столом в полной прострации. В комнате стоял могучий спиртной дух, на столе среди обглоданных костей и кусков вареной брюквы возвышалась огромная глиняная кружка.

– Добрый вечер, отец Кабани, – сказал Румата, перешагивая через порог.

– Я вас приветствую, – отозвался отец Кабани хриплым, как боевой рог, голосом.

Румата, звеня шпорами, подошел к столу, бросил на скамью перчатки и снова посмотрел на отца Кабани. Отец Кабани сидел неподвижно, положив обвисшее лицо на ладони. Мохнатые полуседые брови его свисали над щеками, как сухая трава над обрывом. Из ноздрей крупнопористого носа при каждом выдохе со свистом вылетал воздух, пропитанный неусвоенным алкоголем.

– Я сам выдумал его! – сказал он вдруг, с усилием задрав правую бровь и поведя на Румату заплывшим глазом. – Сам! Зачем?.. – Он высвободил из-под щеки правую руку и помотал волосатым пальцем. – А все-таки я ни при чем!.. Я его выдумал... и я же ни при чем, а?!. Точно – ни при чем... И вообще мы не выдумываем, а черт знает что!..

Румата расстегнул пояс и потащил через голову перевязи с мечами.

– Ну, ну! – сказал он.

– Ящик! – рявкнул отец Кабани и надолго замолчал, делая странные движения щеками.

Румата, не спуская с него глаз, перенес через скамью ноги в покрытых пылью ботфортах и уселся, положив мечи рядом.

– Ящик... – повторил отец Кабани упавшим голосом. – Это мы говорим, будто мы выдумываем. На самом деле все давным-давно выдумано. Кто-то давным-давно все выдумал, сложил все в ящик, провертел в крышке дыру и ушел... Ушел спать... Тогда что? Приходит отец Кабани, закрывает глаза, с-сует руку в дыру. – Отец Кабани посмотрел на свою руку. – Х-хвать! Выдумал! Я, говорит, это вот самое и выдумывал!.. А кто не верит, тот дурак... Сую руку – р-раз! Что? Проволока с колючками. Зачем? Скотный двор от волков... Молодец! Сую руку – дв-ва! Что? Умнейшая штука – мясокрутка называемая. Зачем? Нежный мясной фарш... Молодец! Сую руку – три! Что? Г-горючая вода... Зачем? С-сырые дрова разжигать... А?!

Отец Кабани замолк и стал клониться вперед, словно кто-то пригибал его, взяв за шею. Румата взял кружку, заглянул в нее, потом вылил несколько капель на тыльную сторону ладони. Капли были сиреневые и пахли сивушными маслами. Румата кружевным платком тщательно вытер руку. На платке остались маслянистые пятна. Нечесаная голова отца Кабани коснулась стола и тотчас вздернулась.

– Кто сложил все в ящик – он знал, для чего это выдумано... Колючки от волков?! Это я, дурак, – от волков... Рудники, рудники оплетать этими колючками... Чтобы не бегали с рудников государственные преступники. А я не хочу!.. Я сам государственный преступник! А меня спросили? Спросили! Колючка, грят? Колючка. От волков, грят? От волков... Хорошо, грят, молодец! Оплетем рудники... Сам дон Рэба и оплел. И мясокрутку мою забрал. Молодец, грит! Голова, грит, у тебя!.. И теперь, значит, в Веселой Башне нежный фарш делает... Очень, говорят, способствует...

Знаю, думал Румата. Все знаю. И как кричал ты у дона Рэбы в кабинете, как в ногах у него ползал, молил: «Отдай, не надо!» Поздно было. Завертелась твоя мясокрутка...

Отец Кабани схватил кружку и приник к ней волосатой пастью. Глотая ядовитую смесь, он рычал, как вепрь Ы, потом сунул кружку на стол и принялся жевать кусок брюквы. По щекам его ползли слезы.

– Горючая вода! – провозгласил он, наконец, перехваченным голосом. – Для растопки костров и произведения веселых фокусов. Какая же она горючая, если ее можно пить? Ее в пиво подмешивать – цены пиву не будет! Не дам! Сам выпью... И пью. День пью. Ночь. Опух весь. Падаю все время. Давеча, дон Румата, не поверишь, к зеркалу подошел – испугался... Смотрю – помоги господи! – где же отец Кабани?! Морской зверь спрут – весь цветными пятнами иду. То красный. То синий. Выдумал, называется, воду для фокусов...

Отец Кабани сплюнул на стол и пошаркал ногой под лавкой, растирая. Затем вдруг спросил:

– Какой нынче день?

– Канун Каты Праведного, – сказал Румата.

– А почему нет солнца?

– Потому что ночь.

– Опять ночь... – с тоской сказал отец Кабани и упал лицом в объедки.

Некоторое время Румата, посвистывая сквозь зубы, смотрел на него. Потом выбрался из-за стола и прошел в кладовку. В кладовке между кучей брюквы и кучей опилок поблескивал стеклянными трубками громоздкий спиртогонный агрегат отца Кабани – удивительное творение прирожденного инженера, инстинктивного химика и мастера-стеклодува. Румата дважды обошел «адскую машину» кругом, затем нашарил в темноте лом и несколько раз наотмашь ударил, никуда специально не целясь. В кладовке залязгало, задребезжало, забулькало. Гнусный запах перекисшей барды ударил в нос.

Хрустя каблуками по битому стеклу, Румата пробрался в дальний угол и включил электрический фонарик. Там под грудой хлама стоял в прочном силикетовом сейфе малогабаритный полевой синтезатор «Мидас». Румата разбросал хлам, набрал на диске комбинацию цифр и поднял крышку сейфа. Даже в белом электрическом свете синтезатор выглядел странно среди развороченного мусора. Румата бросил в приемную воронку несколько лопат опилок, и синтезатор тихонько запел, автоматически включив индикаторную панель. Румата носком ботфорта придвинул к выходному желобу ржавое ведро. И сейчас же – дзинь, дзинь, дзинь! – посыпались на мятое жестяное дно золотые кружочки с аристократическим профилем Пица Шестого, короля Арканарского.

Румата перенес отца Кабани на скрипучие нары, стянул с него башмаки, повернул на правый бок и накрыл облысевшей шкурой какого-то давно вымершего животного. При этом отец Кабани на минуту проснулся. Двигаться он не мог, соображать тоже. Он ограничился тем, что пропел несколько стихов из запрещенного к распеванию светского романса «Я как цветочек аленький в твоей ладошке маленькой», после чего гулко захрапел.

Румата убрал со стола, подмел пол и протер стекло единственного окна, почерневшее от грязи и химических экспериментов, которые отец Кабани производил на подоконнике. За облупленной печкой он нашел бочку со спиртом и опорожнил ее в крысиную дыру. Затем он напоил хамахарского жеребца, засыпал ему овса из седельной сумки, умылся и сел ждать, глядя на коптящий огонек масляной лампы. Шестой год он жил этой странной, двойной жизнью и, казалось бы, совсем привык к ней, но время от времени, как, например, сейчас, ему вдруг приходило в голову, что нет на самом деле никакого организованного зверства и напирающей серости, а разыгрывается причудливое театральное представление с ним, Руматой, в главной роли. Что вот-вот после особенно удачной его реплики грянут аплодисменты и ценители из Института экспериментальной истории восхищенно закричат из лож: «Адекватно, Антон! Адекватно! Молодец, Тошка!» Он даже огляделся, но не было переполненного зала, были только почерневшие, замшелые стены из голых бревен, заляпанные наслоениями копоти.

Во дворе тихонько ржанул и переступил копытами хамахарский жеребец. Послышалось низкое ровное гудение, до слез знакомое и совершенно здесь невероятное. Румата вслушивался, приоткрыв рот. Гудение оборвалось, язычок пламени над светильником заколебался и вспыхнул ярче. Румата стал подниматься, и в ту же минуту из ночной темноты в комнату шагнул дон Кондор, Генеральный судья и Хранитель больших государственных печатей торговой республики Соан, вице-президент Конференции двенадцати негоциантов и кавалер имперского Ордена Десницы Милосердной.

Румата вскочил, едва не опрокинув скамью. Он готов был броситься, обнять, расцеловать его в обе щеки, но ноги, следуя этикету, сами собой согнулись в коленях, шпоры торжественно звякнули, правая рука описала широкий полукруг от сердца и в сторону, а голова нагнулась так, что подбородок утонул в пенно-кружевных брыжах. Дон Кондор сорвал бархатный берет с простым дорожным пером, торопливо, как бы отгоняя комаров, махнул им в сторону Руматы, а затем, швырнув берет на стол, обеими руками расстегнул у шеи застежки плаща. Плащ еще медленно падал у него за спиной, а он уже сидел на скамье, раздвинув ноги, уперев левую руку в бок, а отставленной правой держась за эфес золоченого меча, вонзенного в гнилые доски пола. Был он маленький, худой, с большими выпуклыми глазами на узком бледном лице. Его черные волосы были схвачены таким же, как у Руматы, массивным золотым обручем с большим зеленым камнем над переносицей.

– Вы один, дон Румата? – спросил он отрывисто.

– Да, благородный дон, – грустно ответил Румата.

Отец Кабани вдруг громко и трезво сказал: «Благородный дон Рэба!.. Гиена вы, вот и все».

Дон Кондор не обернулся.

– Я прилетел, – сказал он.

– Будем надеяться, – сказал Румата, – что вас не видели.

– Легендой больше, легендой меньше, – раздраженно сказал дон Кондор. – У меня нет времени на путешествия верхом. Что случилось с Будахом? Куда он делся? Да сядьте же, дон Румата, прошу вас! У меня болит шея.

Румата послушно опустился на скамью.

– Будах исчез, – сказал он. – Я ждал его в Урочище Тяжелых Мечей. Но явился только одноглазый оборванец, назвал пароль и передал мне мешок с книгами. Я ждал еще два дня, затем связался с доном Гугом, и дон Гуг сообщил, что проводил Будаха до самой границы и что Будаха сопровождает некий благородный дон, которому можно доверять, потому что он вдребезги проигрался в карты и продался дону Гугу телом и душой. Следовательно, Будах исчез где-то здесь, в Арканаре. Вот и все, что мне известно.

– Не много же вы знаете, – сказал дон Кондор.

– Не в Будахе дело, – возразил Румата. – Если он жив, я его найду и вытащу. Это я умею. Не об этом я хотел с вами говорить. Я хочу еще и еще раз обратить ваше внимание на то, что положение в Арканаре выходит за пределы базисной теории... – На лице дона Кондора появилось кислое выражение. – Нет уж, вы меня выслушайте, – твердо сказал Румата. – Я чувствую, что по радио я с вами никогда не объяснюсь. А в Арканаре все переменилось! Возник какой-то новый, систематически действующий фактор. И выглядит это так, будто дон Рэба сознательно натравливает на ученых всю серость в королевстве. Все, что хоть немного поднимается над средним серым уровнем, оказывается под угрозой. Вы слушайте, дон Кондор, это не эмоции, это факты! Если ты умен, образован, сомневаешься, говоришь непривычное – просто не пьешь вина, наконец! – ты под угрозой. Любой лавочник вправе затравить тебя хоть насмерть. Сотни и тысячи людей объявлены вне закона. Их ловят штурмовики и развешивают вдоль дорог. Голых, вверх ногами... Вчера на моей улице забили сапогами старика, узнали, что он грамотный. Топтали, говорят, два часа, тупые, с потными звериными мордами... – Румата сдержался и закончил спокойно: – Одним словом, в Арканаре скоро не останется ни одного грамотного. Как в Области Святого Ордена после Барканской резни.

Дон Кондор пристально смотрел на него, поджав губы.

– Ты мне не нравишься, Антон, – сказал он по-русски.

– Мне тоже многое не нравится, Александр Васильевич, – сказал Румата. – Мне не нравится, что мы связали себя по рукам и ногам самой постановкой проблемы. Мне не нравится, что она называется Проблемой Бескровного Воздействия. Потому что в моих условиях это научно обоснованное бездействие... Я знаю все ваши возражения! И я знаю теорию. Но здесь нет никаких теорий, здесь типично фашистская практика, здесь звери ежеминутно убивают людей! Здесь все бесполезно. Знаний не хватает, а золото теряет цену, потому что опаздывает.

– Антон, – сказал дон Кондор. – Не горячись. Я верю, что положение в Арканаре совершенно исключительное, но я убежден, что у тебя нет ни одного конструктивного предложения.

– Да, – согласился Румата, – конструктивных предложений у меня нет. Но мне очень трудно держать себя в руках.

– Антон, – сказал дон Кондор. – Нас здесь двести пятьдесят на всей планете. Все держат себя в руках, и всем это очень трудно. Самые опытные живут здесь уже двадцать два года. Они прилетели сюда всего-навсего как наблюдатели. Им было запрещено вообще что бы то ни было предпринимать. Представь себе это на минуту: запрещено вообще. Они бы не имели права даже спасти Будаха. Даже если бы Будаха топтали ногами у них на глазах.

– Не надо говорить со мной, как с ребенком, – сказал Румата.

– Вы нетерпеливы, как ребенок, – объявил дон Кондор. – А надо быть очень терпеливым.

Румата горестно усмехнулся.

– А пока мы будем выжидать, – сказал он, – примериваться да нацеливаться, звери ежедневно, ежеминутно будут уничтожать людей.

– Антон, – сказал дон Кондор. – Во Вселенной тысячи планет, куда мы еще не пришли и где история идет своим чередом.

– Но сюда-то мы уже пришли!

– Да, пришли. Но для того, чтобы помочь этому человечеству, а не для того, чтобы утолять свой справедливый гнев. Если ты слаб, уходи. Возвращайся домой. В конце концов, ты действительно не ребенок и знал, что здесь увидишь.

Румата молчал. Дон Кондор, какой-то обмякший и сразу постаревший, волоча меч за эфес, как палку, прошелся вдоль стола, печально кивая носом.

– Все понимаю, – сказал он. – Я же все это пережил. Было время – это чувство бессилия и собственной подлости казалось мне самым страшным. Некоторые, послабее, сходили от этого с ума, их отправляли на Землю и теперь лечат. Пятнадцать лет понадобилось мне, голубчик, чтобы понять, что же самое страшное. Человеческий облик потерять страшно, Антон. Запачкать душу, ожесточиться. Мы здесь боги, Антон, и должны быть умнее богов из легенд, которых здешний люд творит кое-как по своему образу и подобию. А ведь ходим по краешку трясины. Оступился – и в грязь, всю жизнь не отмоешься. Горан Ируканский в «Истории Пришествия» писал: «Когда бог, спустившись с неба, вышел к народу из Питанских болот, ноги его были в грязи».

– За что Горана и сожгли, – мрачно сказал Румата.

– Да, сожгли. А сказано это про нас. Я здесь пятнадцать лет. Я, голубчик, уж и сны про Землю видеть перестал. Как-то, роясь в бумагах, нашел фотографию одной женщины и долго не мог сообразить, кто же она такая. Иногда я вдруг со страхом осознаю, что я уже давно не сотрудник Института, я экспонат музея этого Института, генеральный судья торговой феодальной республики, и есть в музее зал, куда меня следует поместить. Вот что самое страшное – войти в роль. В каждом из нас благородный подонок борется с коммунаром. И все вокруг помогает подонку, а коммунар один-одинешенек – до Земли тысяча лет и тысяча парсеков. – Дон Кондор помолчал, гладя колени. – Вот так-то, Антон, – сказал он твердеющим голосом. – Останемся коммунарами.

Он не понимает. Да и как ему понять? Ему повезло, он не знает, что такое серый террор, что такое дон Рэба. Все, чему он был свидетелем за пятнадцать лет работы на этой планете, так или иначе укладывается в рамки базисной теории. И когда я говорю ему о фашизме, о серых штурмовиках, об активизации мещанства, он воспринимает это как эмоциональные выражения. «Не шутите с терминологией, Антон! Терминологическая путаница влечет за собой опасные последствия». Он никак не может понять, что нормальный уровень средневекового зверства – это счастливый вчерашний день Арканара. Дон Рэба для него – это что-то вроде герцога Ришелье, умный и дальновидный политик, защищающий абсолютизм от феодальной вольницы. Один я на всей планете вижу страшную тень, наползающую на страну, но как раз я и не могу понять, чья это тень и зачем... И где уж мне убедить его, когда он вот-вот, по глазам видно, пошлет меня на Землю лечиться.

– Как поживает почтенный Синда? – спросил он.

Дон Кондор перестал сверлить его взглядом и буркнул: «Хорошо, благодарю вас». Потом он сказал:

– Нужно, наконец, твердо понять, что ни ты, ни я, никто из нас реально ощутимых плодов своей работы не увидим. Мы не физики, мы историки. У нас единица времени не секунда, а век, и дела наши – это даже не посев, мы только готовим почву для посева. А то прибывают порой с Земли... энтузиасты, черт бы их побрал... Спринтеры с коротким дыханием...

Румата криво усмехнулся и без особой надобности принялся подтягивать ботфорты. Спринтеры. Да, спринтеры были.

Десять лет назад Стефан Орловский, он же дон Капада, командир роты арбалетчиков его императорского величества, во время публичной пытки восемнадцати эсторских ведьм приказал своим солдатам открыть огонь по палачам, зарубил имперского судью и двух судебных приставов и был поднят на копья дворцовой охраной. Корчась в предсмертной муке, он кричал: «Вы же люди! Бейте их, бейте!» – но мало кто слышал его за ревом толпы: «Огня! Еще огня!..»

Примерно в то же время в другом полушарии Карл Розенблюм, один из крупнейших знатоков крестьянских войн в Германии и Франции, он же торговец шерстью Пани-Па, поднял восстание мурисских крестьян, штурмом взял два города и был убит стрелой в затылок, пытаясь прекратить грабежи. Он был еще жив, когда за ним прилетели на вертолете, но говорить не мог и только смотрел виновато и недоуменно большими голубыми глазами, из которых непрерывно текли слезы...

А незадолго до прибытия Руматы великолепно законспирированный друг-конфидент кайсанского тирана (Джереми Тафнат, специалист по истории земельных реформ) вдруг ни с того ни с сего произвел дворцовый переворот, узурпировал власть, в течение двух месяцев пытался внедрить Золотой Век, упорно не отвечая на яростные запросы соседей и Земли, заслужил славу сумасшедшего, счастливо избежал восьми покушений, был, наконец, похищен аварийной командой сотрудников Института и на подводной лодке переправлен на островную базу у Южного полюса...

– Подумать только! – пробормотал Румата. – До сих пор вся Земля воображает, что самыми сложными проблемами занимается нуль-физика...

Дон Кондор поднял голову.

– О, наконец-то! – сказал он негромко.

Зацокали копыта, злобно и визгливо заржал хамахарский жеребец, послышалось энергичное проклятье с сильным ируканским акцентом. В дверях появился дон Гуг, старший постельничий его светлости герцога Ируканского, толстый, румяный, с лихо вздернутыми усами, с улыбкой до ушей, с маленькими веселыми глазками под буклями каштанового парика. И снова Румата сделал движение броситься и обнять, потому что это же был Пашка, но дон Гуг вдруг подобрался, на толстощекой физиономии появилась сладкая приторность, он слегка согнулся в поясе, прижал шляпу к груди и вытянул губы дудкой. Румата вскользь поглядел на Александра Васильевича. Александр Васильевич исчез. На скамье сидел Генеральный судья и Хранитель больших печатей – раздвинув ноги, уперев левую руку в бок, а правой держась за эфес золоченого меча.

– Вы сильно опоздали, дон Гуг, – сказал он неприятным голосом.

– Тысяча извинений! – вскричал дон Гуг, плавно приближаясь к столу. – Клянусь рахитом моего герцога, совершенно непредвиденные обстоятельства! Меня четырежды останавливал патруль его величества короля Арканарского, и я дважды дрался с какими-то хамами. – Он изящно поднял левую руку, обмотанную окровавленной тряпкой. – Кстати, благородные доны, чей это вертолет позади избы?

– Это мой вертолет, – сварливо сказал дон Кондор. – У меня нет времени для драк на дорогах.

Дон Гуг приятно улыбнулся и, усевшись верхом на скамью, сказал:

– Итак, благородные доны, мы вынуждены констатировать, что высокоученый доктор Будах таинственным образом исчез где-то между ируканской границей и Урочищем Тяжелых Мечей...

Отец Кабани вдруг заворочался на своем ложе.

– Дон Рэба, – густо сказал он, не просыпаясь.

– Оставьте Будаха мне, – с отчаянием сказал Румата, – и попытайтесь все-таки меня понять..."

Тем, кто хочет прочесть с самого начала, - и дальше, - присоединенный файл.

PS: Файл поправлен, скачивается и читается

post-18-91992-_________________.zip

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

МАМА

По-русски «мама», по-грузински «нана»,

А по-аварски – ласково «баба».

Из тысяч слов земли и океана

У этого – особая судьба.

Став первым словом в год наш колыбельный,

Оно порой входило в дымный круг

И на устах солдата в час смертельный

Последним зовом становилось вдруг.

На это слово не ложатся тени,

И в тишине, наверно, потому

Слова другие, преклонив колени,

Желают исповедаться ему.

Родник, услугу оказав кувшину,

Лепечет это слово оттого,

Что вспоминает горную вершину –

Она прослыла матерью его.

И молния прорежет тучу снова,

И я услышу, за дождем следя,

Как, впитываясь в землю, это слово

Вызванивают капельки дождя.

Тайком вздохну, о чем-нибудь горюя,

И, скрыв слезу при ясном свете дня:

«Не беспокойся, – маме говорю я, –

Все хорошо, родная, у меня».

Тревожится за сына постоянно,

Святой любви великая раба.

По-русски «мама», по-грузински «нана»

И по-аварски – ласково «баба».

* * *

                                       1966

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Лучшая песня о любви

                                                   Группа "Високосный год"(С)

    Так вот, - теперь сиди и слушай:

    он не желал ей зла,

    он не хотел запасть ей в душу,

    и тем лишить ее сна -

    он приносил по выходным ей сладости,

    читал в ее ладонях линии,

    и он не знал на свете большей радости,

    чем,  называть ее по имени.

    Ей было где-то тридцать шесть,

    когда он очень тихо помер...

    Ей даже не пришлось успеть

    в последний раз набрать его несложный номер...

    Но в первый раз несла она ему цветы,

    две ярко-белых лилии

    в знак, что более никто, кроме него,

    так не называл ее по имени.

    И было ей семьдесят шесть,

    когда ее самой не стало.

    Нет, не страшила ее смерть,

    скорей, она о ней мечтала:

    бывало, знаете ли, сядет у окна,

    и смотрит-смотрит-смотрит в небо синее -

    дескать, когда умру, я встречу его там,

    и вновь тогда он назовет меня по имени.

    Какая, в сущности, смешная вышла жизнь,

    хотя... что может быть красивее,

    чем сидеть на облаке и, свесив ножки вниз,

    друг друга  - называть по имени?

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

А. Розенбаум

  РАЗМЫШЛЕНИЕ НА ПРОГУЛКЕ

Уже прошло лет тридцать после детства,

Уже душою все трудней раздеться,

Уже все чаще хочется гулять

Не за столом, а старым тихим парком,

В котором в сентябре уже не жарко,

Где молодости листья не сулят.

Уже старушки кажутся родными,

А девочки, как куклы заводные,

И Моцарта усмешка все слышней.

Уже уходят за полночь соседи,

Не выпито вино и торт не съеден,

И мусор выносить иду в кашне.

Уже прошло лет двадцать после школы,

И мир моих друзей уже не молод,

Не обошли нас беды стороной.

Но ночь темна, а день, как прежде, светел,

Растут у нас и вырастают дети,

Пусть наша осень станет их весной.

Уже прошло лет десять после свадеб,

Уже не мчимся в гости на ночь глядя,

И бабушек приходим навестить

На день рожденья раз, и раз в день смерти,

А в третий раз, когда сжимает сердце

Желание внучатами побыть.

Уже прошло полжизни после свадеб,

Друзья, не расходитесь, Бога ради,

Уже нам в семьях не до перемен.

И пусть порой бывает очень туго,

Но все же попривыкли мы друг к другу,

Оставим Мельпомене горечь сцен,

Давайте не стесняться старых стен.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Василий Макарович Шукшин.

Горе

    Бывает  летом  пора:  полынь  пахнет  так,  что сдуреть можно. Особенно

почему-то ночами. Луна  светит  тихо.  Неспокойно  на  душе,  томительно.  И

думается  в  такие  огромные, светлые, ядовитые ночи вольно, дерзко, сладко.

Это даже -- не думается, что-то другое: чудится, ждется, что ли.  Притаишься

где-нибудь  на задах огородов, в лопухах, -- сердце замирает от необъяснимой

тайной радости. Жалко, мало у нас в жизни таких ночей.

    Одна такая ночь запомнилась мне на всю жизнь.

    Было мне лет двенадцать. Сидел я в  огороде,  обхватив  руками  колени,

упорно,  до  слез  смотрел  на  луну.  Вдруг  услышал: кто-то невдалеке тихо

плачет. Я оглянулся и увидел старика Нечая, соседа нашего.

    Это он шел, маленький, худой,  в  длинной  холщовой  рубахе.  Плакал  и

что-то бормотал неразборчиво.

    У  дедушки  Нечаева  три  дня  назад  умерла  жена,  тихая, безответная

старушка. Жили они вдвоем, дети разъехались.

    Старушка Нечаева, бабка Нечаиха, жила  незаметно  и  умерла  незаметно.

Узнали  поутру:  "Нечаиха-то...  гляди-ко, сердешная", -сказали люди. Вырыли

могилку, опустили бабку Нечаиху, зарыли -- и все. Я забыл  сейчас,  как  она

выглядела.  Ходила  по  ограде,  созывала  кур:  "Цып-цып-цып".  Ни с кем не

ругалась, не заполошничала по деревне. Была -- и нету, ушла.

    ...Узнал я в ту светлую,  хорошую  ночь,  как  тяжко  бывает  одинокому

человеку.  Даже  когда так прекрасно вокруг, и такая теплая, родная земля, и

совсем не страшно на ней.

    Я притаился.

    Длинная, ниже колен, рубаха старика ослепительно белела под  луной.  Он

шел  медленно,  вытирал широким рукавом глаза. Мне его было хорошо видно. Он

сел неподалеку.

    -- Ничо... счас маленько уймусь... мирно побеседуем,  --  тихо  говорил

старик  и все не мог унять слезы. -- Третий день маюсь -- не знаю, куда себя

деть. Руки опустились... хошь што делай.

    Помаленьку он успокоился.

    -- Шибко горько,  Парасковья:  пошто  напоследок-то  ничо  не  сказала?

Обиду, што ль, затаила какую? Сказала бы -- и то легше. А то-думай теперь...

Охо-хо...  --  Помолчал.  --  Ну, обмыли тебя, нарядили -- все, как у добрых

людей. Кум Сергей гроб сколотил. Поплакали, Народу, правда, не  шибко  много

было.  Кутью  варили.  А  положили  тебя  с  краешку, возле Давыдовны. Место

хорошее, сухое. Я и себе там приглядел. Не знаю вот,  што  теперь  одному-то

делать?  Может,  уж  заколотить избенку да к Петьке уехать?.. Опасно: он сам

ничо бы, да бабенка-то у его... сама знаешь: и сказать не скажет, а кусок  в

горле застрянет. Вот беда-то!.. Чего посоветуешь?

    Молчание.

    Я  струсил.  Я  ждал,  вот-вот  заговорит бабка Нечаиха своим ласковым,

терпеливым голосом.

    -- Вот гадаю, -- продолжал дед Нечай, -- куда  приткнуться?  Прям  хошь

петлю  накидывай.  А  это  вчерашней ночью здремнул маленько, вижу: ты вроде

идешь по ограде, яички в сите несешь. Я  пригляделся,  а  это  не  яички,  и

цыпляты  живые,  маленькие  ишо, И ты вроде начала их по одному исть. Ешь да

ишо прихваливаешь... Страсть господня! Проснулся... Хотел тебя разбудить,  а

забыл, что тебя- нету. Парасковьюшка... язви тя в душу!.. -- Дед Нечай опять

заплакал.  Громко.  Меня  мороз  по  коже  продрал  --  завыл как-то, как-то

застонал протяжно: -- Э-э-э... у-у... Ушла?.. А не подумала: куда я  теперь?

Хошь бы сказала: я бы доктора из города привез... вылечиваются люди. А то ни

слова,  ни  полслова  --  вытянулась! Так и я сумею... -- Нечай высморкался,

вытер слезы, вздохнул. -- Чижало  там,  Парасковьюшка?  Охота,  поди,  сюда?

Снишься-то.  Снись хошь почаще... только нормально. А то цыпляты какие-то...

черт те чего. А тут... -- Нечай заговорил шепотом, я половину не  расслышал,

--  Грешным делом хотел уж... А чего? Бывает, закапывают, я слыхал. Закопали

бабу в Краюшкино... стонала. Выкопали... Эти две ночи ходил,  слушал:  вроде

тихо.  А  то уж хотел... Сон, говорят, наваливается какой-то страшенный -- и

все думают, што помер человек, а он не помер, а -- сонный...

    Тут мне совсем жутко стало, Я ползком -- да из огорода. Прибежал к деду

своему, рассказал все. Дед оделся, и мы пошли с ним на зады.

    -- Он сам с собой или вроде как с ней  разговаривает?  --  расспрашивал

дед.

    -- С ей. Советуется, как теперь быть...

    -- Тронется ишо, козел старый. Правда пойдет выкопает. Может, пьяный?

    -- Нет, он пьяный поет и про бога рассказывает. -- Я знал это.

    Нечай, заслышав наши шаги, замолчал.

    -- Кто тут? -- строго спросил дед.

    Нечай долго не отвечал.

    -- Кто здесь, я спрашиваю?

    -- А чего тебе?

    -- Ты, Нечай?

    -- Но...

    Мы  подошли.  Дедушка  Нечай  сидел, по-татарски скрестив ноги, смотрел

снизу на нас -- был очень недоволен.

    -- А ишо кто тут был?

    -- Иде?

    -- Тут... Я слышал, ты с кем-то разговаривал.

    -- Не твое дело.

    -- Я вот счас возьму палку хорошую и погоню  домой,  чтоб  бежал  и  не

оглядывался.

    Старый человек, а с ума сходишь... Не стыдно?

    -- Я говорю с ей и никому не мешаю,

    --  С  кем  говоришь?  Нету  ее,  не с кем говорить! Помер человек -- в

земле.

    -- Она разговаривает со мной, я слышу, -- упрямился Нечай. -- И  нечего

нам мешать.

    Ходют тут, подслушивают...

    -- Ну-ка, пошли, -- Дед легко поднял Нечая с земли. -- Пойдем ко мне, у

меня бутылка самогонки есть, счас выпьем -- полегчает.

    Дедушка Нечай не противился.

    -- Чижало, кум, -- силов нету.

    Он шел впереди, спотыкался и все вытирал рукавом слезы.

    Я  смотрел  сзади  на него, маленького, убитого горем, и тоже плакал --

неслышно, чтоб дед подзатыльника не дал. Жалко было дедушку Нечая.

    -- А кому легко? -- успокаивал дед. -- Кому же легко родного человека в

землю зарывать? Дак если бы все ложились с ими рядом от горя, што  было  бы?

Мне уж теперь сколько раз надо бы ложиться? Терпи. Скрепись и терпи.

    -- Жалко.

    --  Конешно,  жалко...  кто  говорит. Но вить ничем теперь не поможешь.

Изведешься, и все. И сам ноги протянешь. Терпи.

    -- Вроде соображаю, а... запеклось вот здесь все -- ничем не размочишь.

Уж пробовал -- пил: не берет.

    -- Возьмет.  Петька-то  чего  не  приехал?  Ну,  тем  вроде  далеко,  а

этот-то?..

    -- В командировку уехал. Ох, чижало, кум!.. Сроду не думал...

    -- Мы всегда так: живет человек -- вроде так и надо. А помрет -- жалко.

Но с ума от горя сходить -- это тоже... дурость.

    Не  было для меня в эту минуту ни ясной, тихой ночи, ни мыслей никаких,

и радость непонятная, светлая умерла.

    Горе маленького старика заслонило прекрасный мир. Только помню; все так

же резко, горько пахло полынью.

    Дед оставил Нечая у нас.

    Они легли ни полу, накрылись тулупом.

    -- Я тебе одну историю расскажу, -- негромко стал рассказывать мой дед.

-- Ты вот не воевал -- не знаешь, как там было... Там, брат...  похуже  дела

были.  Вот  какая  история: я санитаром служил, раненых в тыл отвозили. Едем

раз. А студебеккер наш битком набитый. Стонают, просют  потише...  А  шофер,

Миколай Игринев, годок мне, и так уж старается поровней ехать, медлить шибко

тоже нельзя: отступаем, Ну, подъезжаем к одному развилку, впереди легковуха.

Офицер машет: стой, мол. А у нас приказ строго-настрого: не останавливаться,

хоть  сам  черт  с  рогами  останавливай. Оно правильно: там сколько ишо их,

сердешных, лежат, ждут. Да хоть бы наступали, а то отступаем. Ну,  проехали,

Легковуха  обгоняет  нас, офицер поперек дороги -- с наганом. Делать нечего,

остановились. Оказалось, офицер у их  чижалораненый,  а  им  надо  в  другую

сторону. Ну, мы с тем офицером, который наганом-то махал, кое-как втиснули в

кузов раненого, Миколай в кабинке сидел: с им там тоже капитан был -- совсем

тоже  плохой,  почесть лежал; Миколай-то одной рукой придерживал его, другой

рулил. Ну, уместились кое-как. А тот, какого подсадили-то,  часует,  бедный.

Голова  в  крове,  все  позасохло.  Подумал  ишо тогда: не довезем. А парень

молодой, лейтенант, только бриться, наверно, начал. Я голову его на  коленки

к  себе  взял  --  хоть  поддержать  маленько,  да  кого  там!..  Доехали до

госпиталя, стали снимать раненых... -- Дед крякнул,  помолчал.  Закурил,  --

Миколай тоже стал помогать... Помогать... Подал я ему лейтенанта-то... "Все,

говорю,  кончился".  А Миколай посмотрел на лейтенанта, в лицо-то... Кхэх...

-- Опять молчание. Долго молчали.

    -- Неужто сын? -- тихо спросил дед Нечай.

    -- Сын.

    -- Ох ты, господи!

    -- Кхм... -- Мой дед швыркнул носом. Затянулся вчастую раз пять подряд.

    -- А потом-то што?

    -- Схоронили... Командир Миколаю отпуск на неделю домой дал.  Ездил.  А

жене не сказал, што сына схоронил. Документы да ордена спрятал, пожил неделю

и уехал.

    -- Пошто не сказал-то?

    --  Скажи!..  Так хоть какая-то надежа есть -- без вести и без вести, а

так... совсем.

    Не мог сказать. Сколько раз, говорит, хотел и не мог,

    -- Господи, господи, -- опять вздохнул дед Нечай. -- Сам-то хоть  живой

остался?

    --  Микола?  Не знаю, нас раскидало потом по разным местам... Вот какая

история. Сына! -- легко сказать. Да молодого такого...

    Старики замолчали.

    В окна все лился и лился  мертвый  торжественный  свет  луны.  Сияет!..

Радость ли, горе ли тут -- сияет!

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Василий Макарович Шукшин.

Космос, нервная система и шмат сала

    Старик Наум Евстигнеич хворал с похмелья. Лежал на печке, стонал. Раз в

месяц  --  с  пенсии -- Евстигнеич аккуратно напивался и после этого три дня

лежал в лежку. Матерился в бога.

    -- Как черти копытьями толкут, в господа мать. Кончаюсь...

    За столом, обложенным учебниками, сидел восьмиклассник Юрка, квартирант

Евстигнеича, учил уроки.

    -- Кончаюсь, Юрка, в крестителя, в бога душу мать!..

    -- Не надо было напиваться.

    -- Молодой ишо рассуждать про это.

    Пауза. Юрка поскрипывает пером.

    Старику охота поговорить -- все малость полегче.

    -- А чо же мне делать, если не напиться? Должен  я  хоть  раз  в  месяц

отметиться...

    -- Зачем?

    -- Што я не человек, што ли?

    --  Хм...  Рассуждения,  как при крепостном праве. -- Юрка откинулся на

спинку венского  стула,  насмешливо  посмотрел  на  хозяина.  --  Это  тогда

считалось, что человек должен обязательно пить.

    -- А ты откуда знаешь про крепостное время-то? -- Старик смотрит сверху

страдальчески  и с любопытством. Юрка иногда удивляет его своими познаниями,

и он хоть и не сдается, но слушать парнишку любит, -- Откуда  ты  знаешь-то?

Тебе всего-то от горшка два вершка.

    -- Проходили,

    -- Учителя, што ли, рассказывали?

    -- Но.

    -- А они откуда знают? Там у вас ни одного старика нету.

    -- В книгах.

    --  В  книгах...  А  они  случайно  не знают, отчего человек с похмелья

хворает?

    -- Травление организма: сивушное масло.

    -- Где масло? В водке?

    -- Но.

    Евстигнеичу хоть тошно, но он невольно усмехается:

    -- Доучились.

    -- Хочешь, я тебе формулу покажу? Сейчас я тебе наглядно  докажу...  --

Юрка взял было учебник химии, но старик застонал, обхватил руками голову.

    -- О-о... опять накатило! Все, конец...

    -- Ну, похмелись тогда, чего так мучиться-то?

    Старик  никак  не  реагирует  на  это предложение. Он бы похмелился, но

жалко денег, Он вообще скряга  отменный.  Живет  справно,  пенсия  неплохая,

сыновья  и дочь помогают из города. В погребе у него чего только нет -- сало

еще прошлогоднее, соленые огурцы, капуста, арбузы, грузди... Кадки, кадушки,

туески, бочонки -- целый склад, В кладовке полтора куля доброй муки,  окорок

висит  пуда на полтора. В огороде -- яма картошки, тоже еще прошлогодней, он

скармливает ее боровам, уткам и курицам. Когда он не хворает, он  встает  до

света  и  весь  день,  до  темноты, возится по хозяйству. Часто спускается в

погреб, сядет на приступку и подолгу задумчиво сидит. "Черти драные. Тут  ли

счас  не  жить"  --  думает он и вылезает на свет белый. Это он о сыновьях и

дочери. Он ненавидит их за то, что они уехали в город.

    У  Юрки  другое  положение.  Живет  он  в  соседней  деревне,  где  нет

десятилетки.  Отца  нет.  А  у  матери  кроме  него еще трое. Отец утонул на

лесосплаве. Те трое ребятишек моложе Юрки. Мать  бьется  из  последних  сил,

хочет,  чтоб Юрка окончил десятилетку. Юрка тоже хочет окончить десятилетку.

Больше того, он мечтает потом поступить в институт. В медицинский.

    Старик вроде не замечает Юркиной бедности, берет с него пять  рублей  в

месяц. А варят -- старик себе отдельно, Юрка себе. Иногда, к концу месяца, у

Юрки  кончаются продукты. Старик долго косится на Юрку, когда тот всухомятку

ест хлеб. Потом спрашивает:

    -- Все вышло?

    -- Ага.

    -- Я дам... апосля привезешь.

    -- Давай.

    Старик отвешивает на безмене килограмм-два пшена,  и  Юрка  варит  себе

кашу. По утрам беседуют у печки.

    -- Все же охота доучиться?

    -- Охота. Хирургом буду.

    -- Сколько ишо?

    --  Восемь.  Потому  что  в  медицинском  --  шесть,  а  не пять, как в

остальных.

    -- Ноги  вытянешь,  пока  дойдешь  до  хирурга-то.  Откуда  она,  мать,

денег-то возьмет сэстоль?

    -- На стипендию. Учатся ребята... У нас из деревни двое так учатся.

    Старик молчит, глядя на огонь. Видно, вспомнил своих детей.

    -- Чо эт вас так шибко в город-то тянет?

    -- Учиться... "Что тянет". А хирургом можно потом и в деревне работать.

Мне даже больше глянется в деревне.

    -- Што, они много шибко получают, што ль?

    -- Кто? Хирурги?

    -- Но.

    --  Наоборот, им мало плотят. Меньше всех. Сейчас прибавили, правда, но

все равно...

    -- Дак на кой же шут тогда жилы из себя  тянуть  столько  лет?  Иди  на

шофера   выучись   да   работай.   Они  вон  по  скольку  зашибают!  Да  ишо

приворовывают: где лесишко кому подкинет, где сена  привезет  совхозного  --

деньги. И матери бы помог. У ей вить ишо трое на руках.

    Юрка  молчит  некоторое  время.  Упоминание  о матери и младших братьях

больно отзывается в сердце. Конечно, трудно матери...  Накипает  раздражение

против старика.

    -- Проживем, -- резко говорит он. -- Никому до этого не касается,

    -- Знамо дело, -- соглашается старик. -- Сбили вас с толку этим ученьем

-- вот  и  мотаетесь  по  белому свету, как... -- Он не подберет подходящего

слова -- как кто. -- Жили раньше без всякого ученья -- ничего, бог  миловал:

без хлебушка не сидели.

    -- У вас только одно на уме: раньше!

    -- А то... ирапланов понаделали -- дерьма-то.

    -- А тебе больше глянется на телеге?

    -- А чем плохо на телеге? Я если поехал, так знаю: худо-бедно -- доеду.

А ты навернесся с этого свово ираплана -- костей не соберут.

    И  так  подолгу  они  беседуют каждое утро, пока Юрка не уйдет в школу.

Старику необходимо выговориться -- он потом целый день молчит; Юрка же, хоть

и раздражает его  занудливое  ворчание  старика,  испытывает  удовлетворение

оттого,  что  вступается  за  Новое  --  за аэропланы, учение, город, книги,

кино...

    Странно, но старик в бога тоже не верит.

    -- Делать нечего -- и начинают заполошничать, кликуши,  --  говорит  он

про верующих. -- Робить надо, вот и благодать настанет.

    Но  работать  --  это  значит только для себя, на своей пашне, на своем

огороде. Как раньше. В колхозе он давно не работает, хотя старики в его годы

еще колупаются помаленьку -- кто на пасеке, кто объездным на  полях,  кто  в

сторожах.

    --  У  тебя  какой-то  кулацкий  уклон,  дед,  -- сказал однажды Юрка в

сердцах. Старик долго молчал на это. Потом сказал непонятно:

    -- Ставай, пролятый заклеменный!.. -- И высморкался  смачно  сперва  из

одной  ноздри,  потом  из другой. Вытер нос подолом рубахи и заключил: -- Ты

ба, наверно, комиссаром у их был. Тогда молодые были комиссарами.

    Юрке это польстило.

    -- Не пролятый, а -- проклятьем, -- поправил он.

    -- Насчет уклона-то... смотри не вякни где. А то придут, огород урежут.

У меня там сотки четыре лишка есть.

    -- Нужно мне.

    Частенько возвращались к теме о боге,

    -- Чего у вас говорят про его?

    -- Про кого?

    -- Про бога-то,

    -- Да ничего не говорят -- нету его.

    -- А почему тогда столько людей молятся?

    -- А почему ты то и дело поминаешь его? Ты же не веришь.

    -- Сравнил! Я -- матерюсь.

    -- Все равно -- в бога.

    Старик в затруднении.

    -- Я, што ли, один так лаюсь? Раз его все споминают, стало быть, и  мне

можно.

    -- Глупо. А в таком возрасте вообще стыдно.

    -- Отлегло малость, в креста мать, -- говорит старик. -- Прямо в голове

все помутнело.

    Юрка не хочет больше разговаривать -- надо выучить уроки.

    -- Про кого счас проходишь?

    --  Астрономию,  --  коротко  и суховато отвечает Юрка, давая тем самым

понять, что разговаривать не намерен.

    -- Это про што?

    -- Космос. Куда наши космонавты летают.

    -- Гагарин-то?

    -- Не один Гагарин... Много уж.

    -- А чего они туда летают? Зачем?

    -- Привет! -- воскликнул Юрка и опять откинулся на спинку стула. -- Ну,

ты даешь. А что они, будут лучше на печке лежать?

    -- Што ты привязался с этой печкой? -- обиделся старик.  --  Доживи  до

моих годов, тогда вякай.

    --  Я  же  не  в  обиду тебе говорю. Но спрашивать: зачем люди в космос

летают? -- это я тебе скажу...

    -- Ну и растолкуй. Для чего же тебя учат? Штоб ты на стариков злился?

    -- Ну во-первых: освоение космоса -- это... надо.  Придет  время,  люди

сядут  на Луну. А еще придет время -- долетят до Венеры. А на Венере, может,

тоже люди живут. Разве не интересно доглядеть на них?..

    -- Они такие же, как мы?

    -- Этого я точно не знаю. Может, маленько пострашней,  потому  что  там

атмосфера не такая -- больше давит.

    -- Ишо драться кинутся,

    -- За что?

    --  Ну,  скажут: зачем прилетели? -- Старик заинтересован рассказом. --

Непрошеный гость хуже татарина.

    -- Не кинутся. Они тоже обрадуются. Еще неизвестно, кто из нас умнее --

может, они. Тогда мы у них будем учиться. А потом, когда техника разовьется,

дальше полетим... -- Юрку самого захватила такая  перспектива  человечества.

Он  встал  и  начал  ходить  по  избе.  -- Мы же еще не знаем, сколько таких

планет, похожих на Землю! А их, может, миллионы! И везде живут  существа.  И

мы  будем  летать друг к другу... И получится такое... мировое человечество.

Все будем одинаковые.

    -- Жениться, што ли, друг на дружке будете?

    -- Я говорю -- в  смысле  образования!  Может,  где-нибудь  есть  такие

человекоподобные,  что  мы  все  у  них поучимся. Может, у них все уже давно

открыто, а мы только первые шаги делаем. Вот  и  получится  тогда  то  самое

царство  божие,  которое  религия называет -- рай. Или ты, допустим, захотел

своих сыновей повидать прямо с печки -- пожалуйста,  включил  видеоприемник,

настроился  на  определенную  волну  --  они здесь, разговаривай. Захотелось

слетать к дочери, внука понянчить -- лезешь  на  крышу,  заводишь  небольшой

вертолет -- и через какое-то время икс ты у дочери... А внук... ему сколько?

    -- Восьмой, однако,

    --  Внук  тебе  почитает  "Войну  и  мир",  потому  что  развитие будет

ускоренное. А медицина будет такая, что люди будут до ста  --  ста  двадцати

лет жить.

    -- Ну, это уж ты... приврал.

    --  Почему?!  Уже  сейчас  эта  проблема решается. Сто двадцать лет-это

нормальный срок считается. Мы только не располагаем данными. Но  мы  возьмем

их у соседей по Галактике.

    -- А сами-то не можете -- чтоб на сто двадцать?

    --  Сами  пока  не  можем.  Это  медленный  процесс. Может, и докатимся

когда-нибудь, что будем сто двадцать лет жить, но это еще не скоро.  Быстрее

будет  построить  такой космический корабль, который долетит до Галактики. И

возможно, там этот процесс уже решен: открыто какое-нибудь лекарство...

    -- Сто двадцать лет сам не захочешь. Надоест.

    -- Ты не захочешь, а другие -- с радостью. Будет такое средство...

    -- "Средство".,. Открыли бы с похмелья какое-нибудь средство  --  и  то

ладно. А то башка, как этот... как бачок из-под самогона,

    -- Не надо пить.

    -- Пошел ты!..

    Замолчали.

    Юрка сел за учебники.

    -- У вас только одно на языке: "будет! будет!.." -- опять начал старик,

-- Трепачи.  Ты  вот  --  шешнадцать  лет  будешь  учиться, а начнет человек

помирать, чего ты ему сделаешь?

    -- Вырежу чего-нибудь.

    -- Дак если ему срок подошел помирать, чего ты ему вырежешь?

    -- Я на такие... дремучие вопросы не отвечаю.

    -- Нечего отвечать, вот и не отвечаете.

    -- Нечего?.. А вот эти люди!.. -- сгреб кучу книг  и  показал,  --  Вот

этим людям тоже нечего отвечать?! Ты хоть одну прочитал?

    -- Там читать нечего -- вранье одно.

    --  Ладно! -- Юрка вскочил и опять начал ходить по избе. -- Чума раньше

была?

    -- Холера?

    -- Ну, холера.

    -- Была. У нас в двадцать...

    -- Где она сейчас? Есть?

    -- Не приведи господи! Может, будет ишо...

    -- В том-то и дело, что не будет. С  ней  научились  бороться.  Дальше:

если бы тебя раньше бешеная собака укусила, что бы с тобой было?

    -- Сбесился бы.

    --  И помер. А сейчас -- сорок уколов, и вер. Человек живет. Туберкулез

был неизлечим? Сейчас, пожалуйста: полгода -- и человек как огурчик!  А  кто

это  все  придумал?  Ученые!  "Вранье"...  Хоть  бы  уж помалкивали, если не

понимаете.

    Старика раззадорил тоже этот Юркин наскок.

    -- Так. Допустим. Собака -- это ладно, А вот  змея  укусит?..  Иде  они

были,  доктора-то, раньше? Не было. А бабка, бывало, пошепчет -- и как рукой

сымет. А вить она институтов никаких не кончала.

    -- Укус был не смертельный. Вот и все.

    -- Иди подставь: пусть она разок чикнет куда-нибудь... .

    -- Пожалуйста! Я до этого укол сделаю, и пусть кусает сколько влезет --

я только улыбнусть.

    -- Хвастунишка.

    -- Да вот же они, во-от! -- Юрка опять показал книги. -- Люди  на  себе

проверяли!  А  знаешь  ты,  что  когда академик Павлов помирал, то он созвал

студентов и стал им диктовать, как он помирает,

    -- Как это?

    --  Так.  "Вот,  --  говорит,  --  сейчас  у  меня  холодеют  ноги   --

записывайте".  Они  записывали.  Потом  руки  отнялись.  Он  говорит:  "Руки

отнялись".

    -- Они пишут?

    -- Пишут, Потом сердце стало останавливаться, он говорит: "Пишите". Они

плакали и писали, -- У Юрки у самого защипало  глаза  от  слез.  На  старика

рассказ тоже произвел сильное действие.

    -- Ну?..

    --  И помер. И до последней минуты все рассказывал, потому что это надо

было для науки. А вы с этими вашими  бабками  еще  бы  тыщу  лет  в  темноте

жили...  "Раньше было! Раньше было!.." Вот так было раньше?! -- Юрка подошел

к розетке, включил радио. Пела певица. -- Где она? Ее же нет здесь!

    -- Кого?

    -- Этой... кто поет-то.

    -- Дак это по проводам...

    -- Это -- радиоволны! "По проводам". По проводам -- это у нас здесь,  в

деревне,  только.  А  она,  может,  где-нибудь на Сахалине поет -- что, туда

провода протянуты?

    -- Провода. Я в прошлом годе ездил  к  Ваньке,  видал:  вдоль  железной

дороги провода висят.

    Юрка махнул рукой:

    -- Тебе не втолковать. Мне надо уроки учить. Все.

    -- Ну и учи.

    --  А ты меня отрываешь. -- Юрка сел за стол, зажал ладонями уши и стал

читать.

    Долго в избе было тихо.

    -- Он есть на карточке? -- спросил старик.

    -- Кто?

    -- Тот ученый, помирал-то который.

    -- Академик Павлов? Вот он,

    Юрка подал старику книгу и показал Павлова.  Старик  долго  и  серьезно

разглядывал изображение ученого.

    -- Старенький уж был.

    --  Он  был до старости лет бодрый и не напивался, как... некоторые. --

Юрка отнял книгу. -- И не валялся потом на печке, не матерился. Он в городки

играл до самого последнего момента, пока не свалился.  А  сколько  он  собак

прирезал,  чтобы  рефлексы доказать!.. Нервная система -- это же его учение.

Почему ты сейчас хвораешь?

    -- С похмелья, я без Павлова знаю.

    -- С похмелья-то с похмелья,  но  ты  же  вчера  оглушил  свою  нервную

систему,  затормозил,  а  сегодня она... распрямляется. А у тебя уж условный

рефлекс выработался: как пенсия, так обязательно пол-литра. Ты уже не можешь

без этого, -- Юрка  ощутил  вдруг  некое  приятное  чувство,  что  он  может

спокойно  и  убедительно  доказывать старику весь вред и все последствия его

выпивок. Старик слушал. -- Значит, что требуется? Перебороть  этот  рефлекс.

Получил  пенсию  на  почте. Пошел домой... И ноги у тебя сами поворачивают в

сельмаг. А ты возьми пройди мимо. Или совсем другим переулком пройди.

    -- Я хуже маяться буду.

    -- Раз помаешься, два, три -- потом привыкнешь.  Будешь  спокойно  идти

мимо сельмага и посмеиваться.

    Старик   привстал,  свернул  трясущимися  пальцами  цигарку,  прикурил.

Затянулся и закашлялся.

    -- Ох, мать твою... Кхох!.. Аж выворачивает всего. Это ж надо так!

    Юрка сел опять за учебники.

    Старик кряхтя слез с печки, надел пимы, полушубок, взял нож и  вышел  в

сенцы. "Куда это он?" -- подумал Юрка.

    Старика  долго  не  было.  Юрка  хотел уж было идти посмотреть, куда он

пошел с ножом. Но тот пришел сам, нес в руках шмат сала в ладонь величиной.

    -- Хлеб-то есть? -- спросил строго.

    -- Есть. А что?

    -- На, поешь с салом, а то загнесся  загодя  со  своими  академиками...

пока их изучишь всех.

    Юрка даже растерялся.

    -- Мне же нечем отдавать будет -- у нас нету...

    -- Ешь. Там чайник в печке -- ишо горячий, наверно... Поешь.

    Юрка  достал  чайник  из печки, налил в кружку теплого еще чая, нарезал

хлеба, ветчины и стал есть. Старик с трудом залез опять на  печь  и  смотрел

оттуда на Юрку.

    -- Как сало-то?

    -- Вери вел! Первый сорт.

    -- Кормить ее надо уметь, свинью-то. Одни сдуру начинают ее напичкивать

осенью  --  получается  одно  сало,  мяса  совсем  нет.  Другие  наоборот --

маринуют: дескать, мясистее будет. Одно сало-то не все  любят.  Заколют:  ни

мяса,  ни  сала.  А  ее  надо  так:  недельку покормить как следовает, потом

подержать впроголодь, опять недельку покормить,  опять  помариновать...  Вот

оно тогда будет слоями: слой сала, слой мяса. Солить тоже надо уметь...

    Юрка   слушал   и  с  удовольствием  уписывал  мерзлое  душистое  сало,

действительно на редкость вкусное.

    -- Ох, здорово! Спасибо.

    -- Наелся?

    -- Ага. -- Юрка убрал со стола хлеб, чайник. Сало еще  осталось.  --  А

это куда?

    -- Вынеси в сени, на кадушку. Вечером ишо поешь.

    Юрка  вынес  сало  в  сенцы.  Вернулся, похлопал себя по животу, сказал

весело:

    -- Теперь голова лучше будет соображать... А  то...  это...  сидишь  --

маленько кружится.

    --  Ну вот, -- сказал довольный дед, укладываясь опять на спину. -- Ох,

мать твою в душеньку!.. Как ляжешь, так опять подступает.

    -- Может, я пойду куплю четвертинку! -- предложил Юрка.

    Дед помолчал.

    -- Ладно... пройдет так. Потом, попозже, курям посыплешь  да  коровенке

на ночь пару навильников дашь. Воротчики только закрыть не забудь!

    --  Ладно.  Значит,  так:  что у нас еще осталось? География. Сейчас мы

ее... галопом. -- Юрке сделалось весело: поел хорошо, уроки почти готовы  --

вечером можно на лыжах покататься.

    --  А у его чего же родных-то никого, што ли, не было? -- спросил вдруг

старик.

    -- У кого? -- не понял Юрка.

    -- У того академика-то. Одни студенты стояли?

    -- У Павлова-то? Были, наверно. Я точно не знаю. Завтра спрошу в школе.

    -- Дети-то были, поди?

    -- Наверно. Завтра узнаю.

    --  Были,  конешно.  Никого  если  бы  не  было  родных-то,  не   много

надиктуешь. Одному-то плохо,

    Юрка  не  стал  возражать.  Можно было сказать: а студенты-то! Но он не

стал говорить.

    -- Конечно, -- согласился он. -- Одному плохо.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 2 weeks later...

Сегодня исполняется 110 лет со Дня рождения Сергея Есенина.....

ЧЕРНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Друг мой, друг мой,

Я очень и очень болен.

Сам не знаю, откуда взялась эта боль.

То ли ветер свистит

Над пустым и безлюдным полем,

То ль, как рощу в сентябрь,

Осыпает мозги алкоголь.

Голова моя машет ушами,

Как крыльями птица.

Ей на шее ноги

Маячить больше невмочь.

Черный человек,

Черный, черный,

Черный человек

На кровать ко мне садится,

Черный человек

Спать не дает мне всю ночь.

Черный человек

Водит пальцем по мерзкой книге

И, гнусавя надо мной,

Как над усопшим монах,

Читает мне жизнь

Какого-то прохвоста и забулдыги,

Нагоняя на душу тоску и страх.

Черный человек

Черный, черный...

"Слушай, слушай,-

Бормочет он мне,-

В книге много прекраснейших

Мыслей и планов.

Этот человек

Проживал в стране

Самых отвратительных

Громил и шарлатанов.

В декабре в той стране

Снег до дьявола чист,

И метели заводят

Веселые прялки.

Был человек тот авантюрист,

Но самой высокой

И лучшей марки.

Был он изящен,

К тому ж поэт,

Хоть с небольшой,

Но ухватистой силою,

И какую-то женщину,

Сорока с лишним лет,

Называл скверной девочкой

И своею милою".

"Счастье,- говорил он,-

Есть ловкость ума и рук.

Все неловкие души

За несчастных всегда известны.

Это ничего,

Что много мук

Приносят изломанные

И лживые жесты.

В грозы, в бури,

В житейскую стынь,

При тяжелых утратах

И когда тебе грустно,

Казаться улыбчивым и простым -

Самое высшее в мире искусство".

"Черный человек!

Ты не смеешь этого!

Ты ведь не на службе

Живешь водолазовой.

Что мне до жизни

Скандального поэта.

Пожалуйста, другим

Читай и рассказывай".

Черный человек

Глядит на меня в упор.

И глаза покрываются

Голубой блевотой.

Словно хочет сказать мне,

Что я жулик и вор,

Так бесстыдно и нагло

Обокравший кого-то.

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

Друг мой, друг мой,

Я очень и очень болен.

Сам не знаю, откуда взялась эта боль.

То ли ветер свистит

Над пустым и безлюдным полем,

То ль, как рощу в сентябрь,

Осыпает мозги алкоголь.

Ночь морозная...

Тих покой перекрестка.

Я один у окошка,

Ни гостя, ни друга не жду.

Вся равнина покрыта

Сыпучей и мягкой известкой,

И деревья, как всадники,

Съехались в нашем саду.

Где-то плачет

Ночная зловещая птица.

Деревянные всадники

Сеют копытливый стук.

Вот опять этот черный

На кресло мое садится,

Приподняв свой цилиндр

И откинув небрежно сюртук.

"Слушай, слушай!-

Хрипит он, смотря мне в лицо,

Сам все ближе

И ближе клонится.-

Я не видел, чтоб кто-нибудь

Из подлецов

Так ненужно и глупо

Страдал бессонницей.

Ах, положим, ошибся!

Ведь нынче луна.

Что же нужно еще

Напоенному дремой мирику?

Может, с толстыми ляжками

Тайно придет "она",

И ты будешь читать

Свою дохлую томную лирику?

Ах, люблю я поэтов!

Забавный народ.

В них всегда нахожу я

Историю, сердцу знакомую,

Как прыщавой курсистке

Длинноволосый урод

Говорит о мирах,

Половой истекая истомою.

Не знаю, не помню,

В одном селе,

Может, в Калуге,

А может, в Рязани,

Жил мальчик

В простой крестьянской семье,

Желтоволосый,

С голубыми глазами...

И вот стал он взрослым,

К тому ж поэт,

Хоть с небольшой,

Но ухватистой силою,

И какую-то женщину,

Сорока с лишним лет,

Называл скверной девочкой

И своею милою".

"Черный человек!

Ты прескверный гость!

Это слава давно

Про тебя разносится".

Я взбешен, разъярен,

И летит моя трость

Прямо к морде его,

В переносицу...

. . . . . . . . . . . . . . . .

...Месяц умер,

Синеет в окошко рассвет.

Ах ты, ночь!

Что ты, ночь, наковеркала?

Я в цилиндре стою.

Никого со мной нет.

Я один...

И - разбитое зеркало...

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Е. Евтушенко

* * *

Среди любовью слывшего

сплетенья рук и бед

ты от меня не слышала,

любима или нет.

Не спрашивай об истине.

Пусть буду я в долгу -

я не могу быть искренним,

и лгать я не могу.

Но не гляди тоскующе

и верь своей звезде -

хорошую такую же

я не встречал нигде.

Всё так,

но силы мало ведь,

чтоб жить,

взахлёб любя,

ну, а тебя обманывать -

обманывать себя;

и заменять в наивности

вовек не научусь

я чувства без взаимности

взаимностью без чувств...

Хочу я память вытеснить

и думать о своём,

но всё же тянет видеться

и быть с тобой вдвоём.

Когда всё это кончится?!

Я мучаюсь опять -

и брать любовь не хочется,

и страшно потерять.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 2 weeks later...

Павел Антокольский

БАЛЛАДА О ЧУДНОМ МГНОВЕНИИ

...Она скончалась в бедности.

По странной случайности гроб ее

повстречался с памятником

Пушкину, который ввозили в

Москву.

Из старой энциклопедии

Ей давно не спалось в дому деревянном.

Подходила старуха, как тень, к фортепьянам,

Напевала романс о мгновенье чудном

Голоском еле слышным, дыханьем трудным.

А по чести сказать, о мгновенье чудном

Не осталось грусти в быту ее скудном,

Потому что барыня в глухой деревеньке

Проживала как нищенка, на медные деньги.

Да и, господи боже, когда это было!

Да и вправду ли было, старуха забыла,

Как по лунной дорожке, в сверканье снега

Приезжала к нему - вся томленье и нега.

Как в объятиях жарких, в молчанье ночи

Он ее заклинал, целовал ей очи,

Как уснул на груди и дышал неровно,

Позабыла голубушка Анна Петровна.

А потом пришел ее час последний.

И всесветная слава и светские сплетни

Отступили, потупясь, пред мирной кончиной.

Возгласил с волнением сам благочинный:

"Во блаженном успении вечный покой ей!"

Что в сравненье с этим счастье мирское!

Ничего не слыша, спала, бездыханна,

Раскрасавица Керн, боярыня Анна.

Отслужили службу, панихиду отпели.

По Тверскому тракту полозья скрипели.

И брели за гробом, колыхались в поле

Из родни и знакомцев десяток - не боле,

Не сановный люд, не знатные гости,

Поспешали зарыть ее на погосте.

Да лошадка по грудь в сугробе завязла.

Да крещенский мороз крепчал как назло.

Но пришлось процессии той сторониться.

Осадил, придержал правее возница,

Потому что в Москву, по воле народа,

Возвращался путник особого рода.

И горячие кони били оземь копытом,

Звонко ржали о чем-то еще не забытом.

И январское солнце багряным диском

Рассиялось о чем-то навеки близком.

Вот он - отлит на диво из гулкой бронзы,

Шляпу снял, загляделся на день морозный.

Вот в крылатом плаще, в гражданской одежде,

Он стоит, кудрявый и смелый, как прежде.

Только страшно вырос,- прикиньте, смерьте,

Сколько весит на глаз такое бессмертье!

Только страшно юн и страшно спокоен,-

Поглядите, правнуки,- точно такой он!

Так в последний раз они повстречались,

Ничего не помня, ни о чем не печалясь.

Так метель крылом своим безрассудным

Осенила их во мгновенье чудном.

Так метель обвенчала нежно и грозно

Смертный прах старухи с бессмертной бронзой,

Двух любовников страстных, отпылавших

розно,

Что простились рано, а встретились поздно.

1954

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Спасибо, Владимир Павлович!

Не мне спасибо. Антокольскому Павлу Григорьевичу...

Павел Антокольский

МИФ

По лунным снам, по неземным,

По снам людей непогребенных

Проходит странник. А за ним

Спешит неведомый ребенок.

«Что, странник, ты несешь, кряхтя?

Футляр от скрипки? Детский гробик?»—

Кричит смышленое дитя,

И щурится, и морщит лобик.

Но странник молча смотрит вверх,

А там, в соревнованье с бездной,

Вдруг завертелся бесполезный

Тысячезвездный фейерверк.

Там за петардой огнехвостой

Мчит вихревое колесо.

Всё это, может быть, непросто,

Но малым детям внятно всё.

И мальчик чувствует, что это

Вся жизнь его прошла пред ним —

Жизнь музыканта иль поэта,

И ужас в ней незаменим.

Что ждет его вниманье женщин,

Утраты, труд и забытье,

Что с чьей-то тенью он обвенчан

И сам погибнет от нее.

<1974>

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 3 weeks later...

Александр Сидоров (С)

Фемина, не дышите на свечу...

Фемина, не дышите на свечу,

Не хлопайте глазами на поэта;

Послушайте сюда: я вас хочу...

Не торопитесь, я же не про это.

Я вас хочу спросить как на духу:

Кто я для вас, смешной и нелюдимый?

Как говорят французы - ху есть ху?

Не бойтесь, это - непереводимо.

Я к вам явился из волшебных снов,

Шикарный в меру сил, как Слава Зайцев,

Здоровый, как Порфирий Иванов,

Задолбанный судьбой, как сто китайцев.

И презирая кукольных Пьеро,

Привыкших сердцем тряпочным швыряться, -

Я настежь распахнул свое нутро

И предложил вам в нем поковыряться.

Я ненормален - есть такой грешок,

Не раз на этом пойман был с поличным.

Я знаю, что любить - нехорошо.

Скажу вам больше - даже неприлично.

И вас пугает мой нелепый вид,

Нелепые слова нелепой страсти...

Но кто же знал, что вас слегка стошнит,

Когда я распахну вам душу настежь?

Не склеилось у нас, и нечем крыть;

Мы с вами разной масти и покроя.

Позвольте трубку мира докурить,

И я топор любви навек зарою,

И грудь свою, как гроб, заколочу:

Душа сгнила, поэзия - протухла...

Фемина, не дышите на свечу:

Она давным-давно уже потухла.

Март 1999 г.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 2 weeks later...

Александр Куприн

Чудесный доктор

Следующий рассказ не есть плод досужего вымысла. Все описанное мною

действительно произошло в Киеве лет около тридцати тому назад и до сих

пор свято, до мельчайших подробностей, сохраняется в преданиях того

семейства, о котором пойдет речь. Я, с своей стороны, лишь изменил имена

некоторых действующих лиц этой трогательной истории да придал устному

рассказу письменную форму.

- Гриш, а Гриш! Гляди-ка, поросенок-то... Смеется... Да-а. А во рту-то у

него!.. Смотри, смотри... травка во рту, ей-богу, травка!.. Вот штука-то!

И двое мальчуганов, стоящих перед огромным, из цельного стекла, окном

гастрономического магазина, принялись неудержимо хохотать, толкая друг

друга в бок локтями, но невольно приплясывая от жестокой стужи. Они уже

более пяти минут торчали перед этой великолепной выставкой, возбуждавшей

в одинаковой степени их умы и желудки. Здесь, освещенные ярким светом

висящих ламп, возвышались целые горы красных крепких яблоков и

апельсинов; стояли правильные пирамиды мандаринов, нежно золотившихся

сквозь окутывающую их папиросную бумагу; протянулись на блюдах, уродливо

разинув рты и выпучив глаза, огромные копченые и маринованные рыбы;

ниже, окруженные гирляндами колбас, красовались сочные разрезанные

окорока с толстым слоем розоватого сала... Бесчисленное множество

баночек и коробочек с солеными, вареными и копчеными закусками довершало

эту эффектную картину, глядя на которую оба мальчика на минуту забыли о

двенадцатиградусном морозе и о важном поручении, возложенном на них

матерью, - поручении, окончившемся так неожиданно и так плачевно.

Старший мальчик первый оторвался от созерцания очаровательного зрелища.

Он дернул брата за рукав и произнес сурово:

- Ну, Володя, идем, идем... Нечего тут...

Одновременно подавив тяжелый вздох (старшему из них было только десять

лет, и к тому же оба с утра ничего не ели, кроме пустых щей) и кинув

последний влюбленно-жадный взгляд на гастрономическую выставку,

мальчуганы торопливо побежали по улице. Иногда сквозь запотевшие окна

какого-нибудь дома они видели елку, которая издали казалась громадной

гроздью ярких, сияющих пятен, иногда они слышали даже звуки веселой

польки... Но они мужественно гнали от себя прочь соблазнительную мысль:

остановиться на несколько секунд и прильнуть глазком к стеклу.

По мере того как шли мальчики, все малолюднее и темнее становились

улицы. Прекрасные магазины, сияющие елки, рысаки, мчавшиеся под своими

синими и красными сетками, визг полозьев, праздничное оживление толпы,

веселый гул окриков и разговоров, разрумяненные морозом смеющиеся лица

нарядных дам - все осталось позади. Потянулись пустыри, кривые, узкие

переулки, мрачные, неосвещенные косогоры... Наконец они достигли

покосившегося ветхого дома, стоявшего особняком; низ его - собственно

подвал - был каменный, а верх - деревянный. Обойдя тесным, обледенелым и

грязным двором, служившим для всех жильцов естественной помойной ямой,

они спустились вниз, в подвал, прошли в темноте общим коридором,

отыскали ощупью свою дверь и отворили ее.

Уже более года жили Мерцаловы в этом подземелье. Оба мальчугана давно

успели привыкнуть и к этим закоптелым, плачущим от сырости стенам, и к

мокрым отрепкам, сушившимся на протянутой через комнату веревке, и к

этому ужасному запаху керосинового чада, детского грязного белья и крыс

- настоящему запаху нищеты. Но сегодня, после всего, что они видели на

улице, после этого праздничного ликования, которое они чувствовали

повсюду, их маленькие детские сердца сжались от острого, недетского

страдания. В углу, на грязной широкой постели, лежала девочка лет семи;

ее лицо горело, дыхание было коротко и затруднительно, широко раскрытые

блестящие глаза смотрели пристально и бесцельно. Рядом с постелью, в

люльке, привешенной к потолку, кричал, морщась, надрываясь и

захлебываясь, грудной ребенок. Высокая, худая женщина, с изможденным,

усталым, точно почерневшим от горя лицом, стояла на коленях около

больной девочки, поправляя ей подушку и в то же время не забывая

подталкивать локтем качающуюся колыбель. Когда мальчики вошли и следом

за ними стремительно ворвались в подвал белые клубы морозного воздуха,

женщина обернула назад свое встревоженное лицо.

- Ну? Что же? - спросила она отрывисто и нетерпеливо.

Мальчики молчали. Только Гриша шумно вытер нос рукавом своего пальто,

переделанного из старого ватного халата.

- Отнесли вы письмо?.. Гриша, я тебя спрашиваю, отдал ты письмо?

- Отдал, - сиплым от мороза голосом ответил Гриша,

- Ну, и что же? Что ты ему сказал?

- Да все, как ты учила. Вот, говорю, от Мерцалова письмо, от вашего

бывшего управляющего. А он нас обругал: "Убирайтесь вы, говорит,

отсюда... Сволочи вы..."

- Да кто же это? Кто же с вами разговаривал?.. Говори толком, Гриша!

- Швейцар разговаривал... Кто же еще? Я ему говорю: "Возьмите, дяденька,

письмо, передайте, а я здесь внизу ответа подожду". А он говорит: "Как

же, говорит, держи карман... Есть тоже у барина время ваши письма

читать..."

- Ну, а ты?

- Я ему все, как ты учила, сказал: "Есть, мол, нечего... Машутка

больна... Помирает..." Говорю: "Как папа место найдет, так отблагодарит

вас, Савелий Петрович, ей-богу, отблагодарит". Ну, а в это время звонок

как зазвонит, как зазвонит, а он нам и говорит: "Убирайтесь скорее

отсюда к черту! Чтобы духу вашего здесь не было!.." А Володьку даже по

затылку ударил.

- А меня он по затылку, - сказал Володя, следивший со вниманием за

рассказом брата, и почесал затылок.

Старший мальчик вдруг принялся озабоченно рыться в глубоких карманах

своего халата. Вытащив наконец оттуда измятый конверт, он положил его на

стол и сказал:

- Вот оно, письмо-то...

Больше мать не расспрашивала. Долгое время в душной, промозглой комнате

слышался только неистовый крик младенца да короткое, частое дыхание

Машутки, больше похожее на беспрерывные однообразные стоны. Вдруг мать

сказала, обернувшись назад:

- Там борщ есть, от обеда остался... Может, поели бы? Только холодный, -

разогреть-то нечем...

В это время в коридоре послышались чьи-то неуверенные шаги и шуршание

руки, отыскивающей в темноте дверь. Мать и оба мальчика - все трое даже

побледнев от напряженного ожидания - обернулись в эту сторону.

Вошел Мерцалов. Он был в летнем пальто, летней войлочной шляпе и без

калош. Его руки взбухли и посинели от мороза, глаза провалились, щеки

облипли вокруг десен, точно у мертвеца. Он не сказал жене ни одного

слова, она ему не задала ни одного вопроса. Они поняли друг друга по

тому отчаянию, которое прочли друг у друга в глазах.

В этот ужасный, роковой год несчастье за несчастьем настойчиво и

безжалостно сыпались на Мерцалова и его семью. Сначала он сам заболел

брюшным тифом, и на его лечение ушли все их скудные сбережения. Потом,

когда он поправился, он узнал, что его место, скромное место

управляющего домом на двадцать пять рублей в месяц, занято уже другим...

Началась отчаянная, судорожная погоня за случайной работой, за

перепиской, за ничтожным местом, залог и перезалог вещей, продажа

всякого хозяйственного тряпья. А тут еще пошли болеть дети. Три месяца

тому назад умерла одна девочка, теперь другая лежит в жару и без

сознания. Елизавете Ивановне приходилось одновременно ухаживать за

больной девочкой, кормить грудью маленького и ходить почти на другой

конец города в дом, где она поденно стирала белье.

Весь сегодняшний день был занят тем, чтобы посредством нечеловеческих

усилий выжать откуда-нибудь хоть несколько копеек на лекарство Машутке.

С этой целью Мерцалов обегал чуть ли не полгорода, клянча и унижаясь

повсюду; Елизавета Ивановна ходила к своей барыне, дети были посланы с

письмом к тому барину, домом которого управлял раньше Мерцалов... Но все

отговаривались или праздничными хлопотами, или неимением денег... Иные,

как, например, швейцар бывшего патрона, просто-напросто гнали просителей

с крыльца.

Минут десять никто не мог произнести ни слова. Вдруг Мерцалов быстро

поднялся с сундука, на котором он до сих пор сидел, и решительным

движением надвинул глубже на лоб свою истрепанную шляпу.

- Куда ты? - тревожно спросила Елизавета Ивановна.

Мерцалов, взявшийся уже за ручку двери, обернулся.

- Все равно, сидением ничего не поможешь, - хрипло ответил он. - Пойду

еще... Хоть милостыню попробую просить.

Выйдя на улицу, он пошел бесцельно вперед. Он ничего не искал, ни на что

не надеялся. Он давно уже пережил то жгучее время бедности, когда

мечтаешь найти на улице бумажник с деньгами или получить внезапно

наследство от неизвестного троюродного дядюшки. Теперь им овладело

неудержимое желание бежать куда попало, бежать без оглядки, чтобы только

не видеть молчаливого отчаяния голодной семьи.

Просить милостыни? Он уже попробовал это средство сегодня два раза. Но в

первый раз какой-то господин в енотовой шубе прочел ему наставление, что

надо работать, а не клянчить, а во второй - его обещали отправить в

полицию.

Незаметно для себя Мерцалов очутился в центре города, у ограды густого

общественного сада. Так как ему пришлось все время идти в гору, то он

запыхался и почувствовал усталость. Машинально он свернул в калитку и,

пройдя длинную аллею лип, занесенных снегом, опустился на низкую садовую

скамейку.

Тут было тихо и торжественно. Деревья, окутанные в свои белые ризы,

дремали в неподвижном величии. Иногда с верхней ветки срывался кусочек

снега, и слышно было, как он шуршал, падая и цепляясь за другие ветви.

Глубокая тишина и великое спокойствие, сторожившие сад, вдруг пробудили

в истерзанной душе Мерцалова нестерпимую жажду такого же спокойствия,

такой же тишины.

"Вот лечь бы и заснуть, - думал он, - и забыть о жене, о голодных детях,

о больной Машутке". Просунув руку под жилет, Мерцалов нащупал довольно

толстую веревку, служившую ему поясом. Мысль о самоубийстве совершенно

ясно встала в его голове. Но он не ужаснулся этой мысли, ни на мгновение

не содрогнулся перед мраком неизвестного.

"Чем погибать медленно, так не лучше ли избрать более краткий путь?" Он

уже хотел встать, чтобы исполнить свое страшное намерение, но в это

время в конце аллеи послышался скрип шагов, отчетливо раздавшийся в

морозном воздухе. Мерцалов с озлоблением обернулся в эту сторону. Кто-то

шел по аллее. Сначала был виден огонек то вспыхивающей, то потухающей

сигары. Потом Мерцалов мало-помалу мог разглядеть старика небольшого

роста, в теплой шапке, меховом пальто и высоких калошах. Поравнявшись со

скамейкой, незнакомец вдруг круто повернул в сторону Мерцалова и, слегка

дотрагиваясь до шапки, спросил:

- Вы позволите здесь присесть?

Мерцалов умышленно резко отвернулся от незнакомца и подвинулся к краю

скамейки. Минут пять прошло в обоюдном молчании, в продолжение которого

незнакомец курил сигару и (Мерцалов это чувствовал) искоса наблюдал за

своим соседом.

- Ночка-то какая славная, - заговорил вдруг незнакомец. - Морозно...

тихо. Что за прелесть - русская зима!

Голос у него был мягкий, ласковый, старческий. Мерцалов молчал, не

оборачиваясь.

- А я вот ребятишкам знакомым подарочки купил, - продолжал незнакомец (в

руках у него было несколько свертков). - Да вот по дороге не утерпел,

сделал круг, чтобы садом пройти: очень уж здесь хорошо.

Мерцалов вообще был кротким и застенчивым человеком, но при последних

словах незнакомца его охватил вдруг прилив отчаянной злобы. Он резким

движением повернулся в сторону старика и закричал, нелепо размахивая

руками и задыхаясь:

- Подарочки!.. Подарочки!.. Знакомым ребятишкам подарочки!.. А я... а у

меня, милостивый государь, в настоящую минуту мои ребятишки с голоду

дома подыхают... Подарочки!.. А у жены молоко пропало, и грудной ребенок

целый день не ел... Подарочки!..

Мерцалов ожидал, что после этих беспорядочных, озлобленных криков старик

поднимется и уйдет, но он ошибся. Старик приблизил к нему свое умное,

серьезное лицо с седыми баками и сказал дружелюбно, но серьезным тоном:

- Подождите... не волнуйтесь! Расскажите мне все по порядку и как можно

короче. Может быть, вместе мы придумаем что-нибудь для вас.

В необыкновенном лице незнакомца было что-то до того спокойное и

внушающее доверие, что Мерцалов тотчас же без малейшей утайки, но

страшно волнуясь и спеша, передал свою историю. Он рассказал о своей

болезни, о потере места, о смерти ребенка, обо всех своих несчастиях,

вплоть до нынешнего дня. Незнакомец слушал, не перебивая его ни словом,

и только все пытливее и пристальнее заглядывал в его глаза, точно желая

проникнуть в самую глубь этой наболевшей, возмущенной души. Вдруг он

быстрым, совсем юношеским движением вскочил с своего места и схватил

Мерцалова за руку. Мерцалов невольно тоже встал.

- Едемте! - сказал незнакомец, увлекая за руку Мерцалова. - Едемте

скорее!.. Счастье ваше, что вы встретились с врачом. Я, конечно, ни за

что не могу ручаться, но... поедемте!

Минут через десять Мерцалов и доктор уже входили в подвал. Елизавета

Ивановна лежала на постели рядом со своей больной дочерью, зарывшись

лицом в грязные, замаслившиеся подушки. Мальчишки хлебали борщ, сидя на

тех же местах. Испуганные долгим отсутствием отца и неподвижностью

матери, они плакали, размазывая слезы по лицу грязными кулаками и

обильно проливая их в закопченный чугунок. Войдя в комнату, доктор

скинул с себя пальто и, оставшись в старомодном, довольно поношенном

сюртуке, подошел к Елизавете Ивановне. Она даже не подняла головы при

его приближении.

- Ну, полно, полно, голубушка, - заговорил доктор, ласково погладив

женщину по спине. - Вставайте-ка! Покажите мне вашу больную.

И точно так же, как недавно в саду, что-то ласковое и убедительное,

звучавшее в его голосе, заставило Елизавету Ивановну мигом подняться с

постели и беспрекословно исполнить все, что говорил доктор. Через две

минуты Гришка уже растапливал печку дровами, за которыми чудесный доктор

послал к соседям, Володя раздувал изо всех сил самовар, Елизавета

Ивановна обворачивала Машутку согревающим компрессом... Немного погодя

явился и Мерцалов. На три рубля, полученные от доктора, он успел купить

за это время чаю, сахару, булок и достать в ближайшем трактире горячей

пищи. Доктор сидел за столом и что-то писал на клочке бумажки, который

он вырвал из записной книжки. Окончив это занятие и изобразив внизу

какой-то своеобразный крючок вместо подписи, он встал, прикрыл

написанное чайным блюдечком и сказал:

- Вот с этой бумажкой вы пойдете в аптеку... давайте через два часа по

чайной ложке. Это вызовет у малютки отхаркивание... Продолжайте

согревающий компресс... Кроме того, хотя бы вашей дочери и сделалось

лучше, во всяком случае пригласите завтра доктора Афросимова. Это

дельный врач и хороший человек. Я его сейчас же предупрежу. Затем

прощайте, господа! Дай бог, чтобы наступающий год немного

снисходительнее отнесся к вам, чем этот, а главное - не падайте никогда

духом.

Пожав руки Мерцалову и Елизавете Ивановне, все еще не оправившимся от

изумления, и потрепав мимоходом по щеке разинувшего рот Володю, доктор

быстро всунул свои ноги в глубокие калоши и надел пальто. Мерцалов

опомнился только тогда, когда доктор уже был в коридоре, и кинулся вслед

за ним.

Так как в темноте нельзя было ничего разобрать, то Мерцалов закричал

наугад:

- Доктор! Доктор, постойте!.. Скажите мне ваше имя, доктор! Пусть хоть

мои дети будут за вас молиться!

И он водил в воздухе руками, чтобы поймать невидимого доктора. Но в это

время в другом конце коридора спокойный старческий голос произнес:

- Э! Вот еще пустяки выдумали!.. Возвращайтесь-ка домой скорей!

Когда он возвратился, его ожидал сюрприз: под чайным блюдцем вместе с

рецептом чудесного доктора лежало несколько крупных кредитных билетов...

В тот же вечер Мерцалов узнал и фамилию своего неожиданного благодетеля.

На аптечном ярлыке, прикрепленном к пузырьку с лекарством, четкою рукою

аптекаря было написано: "По рецепту профессора Пирогова".

Я слышал этот рассказ, и неоднократно, из уст самого Григория

Емельяновича Мерцалова - того самого Гришки, который в описанный мною

сочельник проливал слезы в закоптелый чугунок с пустым борщом. Теперь он

занимает довольно крупный, ответственный пост в одном из банков, слывя

образцом честности и отзывчивости на нужды бедности. И каждый раз,

заканчивая свое повествование о чудесном докторе, он прибавляет голосом,

дрожащим от скрываемых слез:

- С этих пор точно благодетельный ангел снизошел в нашу семью. Все

переменилось. В начале января отец отыскал место, Машутка встала на

ноги, меня с братом удалось пристроить в гимназию на казенный счет.

Просто чудо совершил этот святой человек. А мы нашего чудесного доктора

только раз видели с тех пор - это когда его перевозили мертвого в его

собственное имение Вишню. Да и то не его видели, потому что то великое,

мощное и святое, что жило и горело в чудесном докторе при его жизни,

угасло невозвратимо.

1897

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Ю. Шевчук («ДДТ», 2005г.)

Контрреволюция

Да здравствует революция:

Свобода, Равенство, Братство!

Контрреволюция, наехав на нас,

Довела до больницы, вырос живот.

Рок-н-ролл истёрт, я учусь играть джаз,

Но меня рвет полный рот нот.

Старости нет, есть только усталость.

От баррикад ничего не осталось.

Скупые коллеги, любовь на панелях,

Бутылки от пива на рок-батареях…

Контрреволюция ставит вопрос:

Как подключить к тебе мой насос.

Шелестит шоколадками вечная глупость,

Твоя дальнозоркость, моя близорукость.

Справедливость еды и вечная жажда,

Как выйти сухим из воды этой дважды,

Жить по писанию, но веруя в «если»…

Эксгумируя спьяну великие песни.

И только, и только

Осенний дождь в окно.

О, сколько, ты знаешь сколько

Мне без тебя дано…

И многое здесь переварено в студень,

Умные мысли надежней великих идей.

И контрреволюция – не всем, как людям,

А каждому – как у людей.

И лучшие чувства давно не с нами,

Доскреблись до чистилищ, разбирая завалы.

И, как водится, вслед за погибшими львами

Придут, разбирая их кости, шакалы.

Северный ветер рвет ваше темя,

Че Гевара, Вольтер, Гарри Поттер и Ленин.

Контрреволюция добра и гуманна,

Но очень туманна и непостоянна.

Есть в демократии что-то такое,

До чего неприятно касаться рукою.

Хрипит перестройка в отвоеванных кухнях,

Ждет, когда эта «стабильность» рухнет.

И только, и только

Осенний дождь в окно.

О, сколько, ты знаешь сколько

Мне без тебя дано…

Утонул наш «Титаник» в шампуне и водке,

Тусуясь на майках дешевой рекламы.

Попса носит модные косоворотки,

Пробитые кровью погибшей «Нирваны».

Поглупевшее время заела икота.

Я тоже буржуй: у меня есть холодильник,

Пятнадцать гитар, осень, ночь и будильник.

Но мне не до сна, изо рта лезут ноты.

Дураки называют нас «совестью рока»,

Циники видят хитроумный пиар.

А я не желаю дохнуть до срока,

У меня в глотке рвет связки дар.

Все возвращается на круги своя:

Рок-н-ролл, как когда-то: ты да я.

Но контрреволюция всегда с тобой,

Лежит в постели третьей ногой,

Сексуальной ногой…

Виртуальной ногой…

И только, и только

Осенний дождь в окно.

О, сколько, ты знаешь, сколько

Мне без тебя дано…

Изменено пользователем Vladimir K
Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Гость
Эта тема закрыта для публикации сообщений.
  • Недавно просматривали   0 пользователей

    • Ни один зарегистрированный пользователь не просматривает эту страницу.
  • Upcoming Events

    No upcoming events found
  • Recent Event Reviews


×

Важная информация

Правила форума Условия использования